Черный легион
Шрифт:
— Уверен, что там, на Абруццо, они еще не подозревали, что в «сундуке мертвеца», как вы изволили выразиться, содержится нечто очень важное. Немцам и в голову не пришло, что, арестовав дуче, тайная полиция не изучила содержимое его сундука и не изъяла все, что может представлять хоть какой-то интерес.
— Вам бы такое могло прийти в голову?
— С трудом.
— А теперь письма перефотографированы, — мрачно подвел итог этого обмена мнениями Черчилль.
— Несомненно.
Премьер взглянул на него осуждающе. С какой легкостью (с каким легкомыслием!) полковник от контрразведки согласился
— Тем не менее до сих пор немцы не раскрыли сути этих писем. Точнее, не осознали их важности.
— Или попросту не спешат обнародовать их.
— Как думаете, почему?
— Ответ, сэр, ясен вам так же, как и мне. Пока продолжается война, СД раскрывать карты не станет. Это был бы выстрел вхолостую. Кто-то из политических деятелей неплохо отзывался о дуче, о фашизме? Ну и что? Сталин тоже не сразу признал в нем врага. Как и в Гитлере. Нет, сейчас это не вызовет нужного резонанса ни в Германии, ни за ее пределами. Особого, решающего резонанса, — уточнил О’Коннел. — Они приберегут письма. Чтобы потом превратить их в предмет торга.
— Откровенно, — недобро сверкнул взглядом Черчилль. И полковник понял, что переступил ту черту, переступать которую не имело смысла.
54
Вначале все это показалось Фройнштаг кошмарным сном, обычным предутренним сексуальным бредом. Но вот остатки сна начали развеиваться, и Лилия все явственнее осознавала, что и эта рука, безжалостно терзающая ее грудь; и впивающиеся в шею — с такой яростью, словно кто-то хотел разорвать ее сонную артерию и жадно припасть к ней, будто к роднику, — губы; и эта сладостная боль, неожиданно пронзившая все ее естество и постепенно возбуждавшая поугасшую было за ночь страсть греховной плоти…
…Все это — на самом деле, все происходит наяву.
Уже окончательно смирившись с этим открытием, Лилия замерла, как бы сжалась вся в комочек, и, все еще не открывая глаз, долго, мучительно долго ждала, когда же овладевший ее телом мужчина насладится, устанет и оставит ее в покое. Ни отрешиться от страсти, которую ощущал, терзая ее, этот нераспознанный ею мужчина, ни просто — решительно и грубо отказаться от нее Лилия уже не могла. Такое было выше ее сил.
— Кто ты, гореть бы тебе в аду? — почти с нежностью спросила она, не открывая глаз, сквозь сомкнутые веки воспринимая предутренний сумрак комнаты и едва различимый овал лица мужчины, заросшего еще относительно мягкой, почти юношеской растительностью.
— Знать бы, кто я, — философски вздохнул тот, который только что нагло, не испросив соизволения, наслаждался ее плотью. Теперь пыл его заметно угас, хотя мужчина по-прежнему наваливался на нее всей тяжестью разгоряченного тела, все еще тщетно пытаясь возбудить себя и ее.
Эта жадность его выглядела бы похвальной, но Фройнштаг вдруг с ужасом вспомнила, что вечером, когда окончательно опьянела, с ней уже успело побывать как минимум трое мужчин. Вот именно, по меньшей мере трое. Она хоть и была пьяна, но не настолько, чтобы не осознавать этого, а проснувшись поутру — не вспомнить.
Лилия брезгливо уперлась ладонью в подбородок мужчины и отвела его в сторону.
— Может, ты все же представишься? Или считаешь, что, насилуя утром ничего не ведающую сонную женщину, это не обязательно?
— Гардер. Обер-лейтенант Гардер. Успокоилась?.. Будто тебе не все равно, кто сейчас с тобой, — дохнул ей в лицо винным перегаром.
— А мне никогда не все равно, кому я отдаюсь, — вновь уперлась ему в подбородок Лилия, но опоздала. Этих нескольких минут Гардеру оказалось достаточно, чтобы вновь возбудиться. Отбив ее руку, обер-лейтенант набросился на нее с такой страстью, словно между ними еще вообще ничего не было, словно, истосковавшись по ласке, он еще только-только дорывается до вожделенного женского тела.
Первым желанием Лилии было прекратить эту животную вакханалию, вырваться из объятий, а еще лучше — сбросить осатаневшего обер-лейтенанта с себя и с постели. Но вместо этого она вдруг спросила:
— Ты что, только что с фронта?
— В том-то и дело.
— С Восточного.
— Лучше бы с Западного.
— Ранен? В отпуске? — Фройнштаг почувствовала, что голова ее стала тяжелой, как чугунная чушка, а ноги и все туловище — ватными. «Сколько же ты выпила?»
— За храбрость. С повышением в чине. Не ранен, нет. Понимаю: это было бы неприятно… Мне повезло: руки-ноги пока при мне. Все остальное — тоже.
— Я это уже почувствовала, — рассудительно призналась Фройнштаг. Еще она почувствовала, что отдается сильному молодому мужчине, не ровне многим другим, с которыми пришлось делить постель. Но в этом предпочитала признаваться пока только себе.
— Вижу: ты устала, — великодушно снизошел до жалости Гардер. — Их тут было столько! Но ты уж потерпи. Я-то пробился к тебе только в первый раз. Другие вон…
— Что ты несешь?! — с отвращением прервала его Лилия. — Что значит: «в первый раз», «другие»? Эти «другие» были со мной по нескольку раз?
— Счастливая, — простодушно улыбнулся обер-лейте-нант. — Ничего не помнишь. И не надо. Извини, что заговорил об этом. С тобой хорошо. Ты себе этого не представляешь.
— Нет, ты все же договаривай.
— Мне с тобой хорошо. Думай только об этом.
— Лучше, чем было с русскими? — изменила тактику Фройнштаг.
— С украинками. Там, где я служил, были в основном украинки. Довольно красивые.
— Даже?
— И полнотелые. Почти как немки.
— «Почти как…» Ты знал многих? — Они не торопились. Им было хорошо, и они пытались продлить это наслаждение. К тому же Фройнштаг чувствовала себя вконец обессилевшей.
— На передовой у нас были другие развлечения. Неужели не понимаешь этого?
— Какие?
— «Ка-кие?..» — откровенно передразнил ее обер-лейтенант. — Смертоубийственные. Помолчи, теперь помолчи…
Лилия чувствовала, что страсть, охватившая ее партнера, постепенно передается и ей. Жаль, что это произошло с некоторым опозданием, и Фройнштаг пришлось несколько минут терзать обер-лейтенанта уже после того, как он растратил весь свой азарт. Но Лилия упорно не отпускала его, сжимая в объятиях, яростно обхватив ногами. И так продолжалось до тех пор, пока вдруг не настало то великое, райское облегчение, после которого любая женщина с полным основанием может считать себя по-настоящему счастливой и грешной.