Черный мед
Шрифт:
«Да, – подумалось в связи с секс-приключениями классиков, – не видать мне нобелевской! Не подписался я, черт подери, вместе с последышем того бродячего лабуха по „пикам наслаждения“ карабкаться…»
Тем временем его внимание привлек жемчужно-серый «Фольксваген», припарковавшийся на стоянке номер 11 (принадлежащая ему стоянка, постоянно пустующая за отсутствием авто, числилась под номером 10). Из машины с трудом выдвинулся крупный молодой шваб с весьма габаритным животом. Типичный немец с «кеглеобразной», как точно обозначил Набоков, головой. А вслед за ним выскользнула изящная негритянка лет двадцати пяти – желтая маечка, зеленые брючки до колена, черные короткие
Толстяк начал осторожно вытаскивать с заднего сидения автомобиля специальное детское креслице с ребенком. Он аккуратно извлек его, и в синее небо глянул и засмеялся двухлетний мулатик – немного побелее мамаши. А сама она стояла, чуть отставив в сторону точеную ногу, и безучастно наблюдала за хлопотами супруга. Потом отвернулась, стала блуждать взглядом по фасаду дома. И глаза их встретились.
Толстяк продолжал любовно разглядывать малыша, потом окликнул супругу: «Мириам!» и тоже поднял взгляд на него.
Он повернулся, ушел в комнату, закрыв за собой балконную дверь, и уселся за письменный стол.
Итак, Мириам, имя библейское. А браки подобные этому весьма нередки в нынешней Германии – выписывают себе эти добрые ребята африканских и азиатских жен через брачные конторы, приобщают к цивилизации. Иной раз посмотришь – ни рожи, ни кожи у этой новоиспеченной немецкой гражданки, да еще и старше супруга лет на несколько, да еще и со следами бурно проведенной молодости на физиономии. Однако, что за беда! Налицо экзотическая супруга, предмет гордости перед друзьями. Да к тому же в бытовом плане она гораздо неприхотливее немки. Хотя, может быть, лишь до поры, до времени.
Мириам… Где-то видел он уже это необычное женское лицо. Но где?.. Господи, да вот же оно!
На него смотрела маска, прикрепленная к деревянной раме в правом верхнем углу большого настенного зеркала. Ее привезли с Венецианского карнавала и подарили ему друзья из Штутгарта. Нестандартная маска, не типично карнавальная – без вычурности, без какой-нибудь трёхрогой шапки с бубенчиками и прочей мишуры. Просто – темно-золотое лицо, глядящее из складок замотанного вокруг головы куска пурпурной ткани. Но черты этого лица необычны – странная смесь европейского и африканского с добавкой еще и капли монголоидного. Губы, тронутые мимолетной, очень легкой улыбкой – тенью улыбки. Если, проходя мимо маски, не отрываясь смотреть ей в прорези глаз, то в них будто промелькивали зрачки, следящие за идущим – так отражались в зеркальном стекле внутренние изломы папье-маше.
Да, на эту африканистую итальянку (или итальянистую африканку?) Мириам весьма похожа. Быть может, пролетела эта африканская кровь по итальянским венам сквозь века, а начало своё ведет она от самого «мавра венецианского»?
А с левого угла рамы свешивал тоненькие ножки в черных туфельках сидящий на ней Арлекин, облаченный в золотой костюмчик с черными звездами и такой же колпачок. Но и он тоже весьма нетипичный – с белым, печально-надменным фарфоровым личиком, украшенным черно-золотым макияжем, с чуть скошенным на сторону, брезгливо поджатым ротиком. Скорее, это было лицо не забавника Арлекина, а обиженная на жестокий мир физиономия Пьеро.
Комбинезончик Арлекина-Пьеро был по талии схвачен широким черным поясом. Неужто, несмотря на своё субтильное телосложение, он еще и классный дзюдоист?..
Маска (Любви? Смерти?) и кукольный клоун – такие вот предметы-символы как-то сами собой залетели в его нынешнее жилище. А, следовательно, были, пусть и неосознанно, им выбраны. Или он выбран ими?
Мириам, Мириам… Соседка, значит…
Я знавал этого человека, моего тёзку, но не слишком близко. Частенько наблюдал его в буфете Дома писателя. За фазой любви ко всему миру (в средней стадии опьянения) у него следовала фаза угрюмой озлобленности. Девушки, обычно сопровождавшие его, были красивы, но не слишком интеллигентны. В основном он подбирал провинциалок. Как-то раз сам признался, что любит «отвязанных». А иногородние красавицы, залетев из своего Мухосранска в северную столицу, сплошь и рядом «отвязывались» по полной. Но это так, к слову…
Помню следующий случай. Однажды поэтесса Ирина Одоевцева позвонила писательскому начальству и изъявила желание познакомиться поближе с представителями нового поколения петербургских литераторов. Недавно она вернулась в Петербург из Парижа, получила квартиру на Герцена. Перемещалась она в инвалидном кресле – перелом ноги не срастался. Что и неудивительно – ей было уже за девяносто.
Мы подвернулись под руку референту Горячкину, влетевшему в буфет в срочных поисках юных дарований. Уехав из этого самого буфета пару дней назад с одной новой знакомой, референт объявился на службе лишь сегодня и потому особо ревностно, в соответствии со своей фамилией, взялся исполнять распоряжения руководства. И, хотя мы были уже отнюдь не юны, но в отсутствие более подходящего материала этот человек, внешне напоминавший Александра Блока (за что, думаю, и взяли на должность), уломал-таки нас на визит.
Нам открыла женщина среднего возраста из окружения Одоевцевой, – приживалка, так сказать. Она сообщила, что поэтесса спит, и повела на кухню пить чай. Тёзка мой был явно раздосадован отсутствием более основательного угощения.
За чаем она рассказала нам, что недавно к Ирине Владимировне вызывали кардиолога. А поскольку был он из Военно-Медицинской академии, то и пришел в военно-морской форме.
Черное с золотом настолько очаровало Одоевцеву, что она пылко влюбилась в военврача. А когда после его ухода на полу обнаружилась блестящая золотая пуговица с якорем, потерянная визитером, престарелая поэтесса углядела в этом некий знак. Она потребовала, чтобы пуговицу пришили ей на халат – примерно на то самое место, куда цепляют ордена и медали. «О ты, последняя любовь…»
За болтовней прошло часа полтора, но Одоевцева так и не проснулась. Ее вечерний сон плавно перешел в ночной. Сена впадает в Неву.
Напоследок нас провели хотя бы взглянуть на нее. Маленькая старушечка спала на боку, слабо похрапывая. Птичий комочек.
Когда мы спускались по лестнице, тёзка мой вдруг воскликнул: «И это ее „драгоценные плечи“ обнимая, это она „Отзовись кукушечка, яблочко, змееныш…“?! А нынче – одряхлевшая муза, музейная ветошь… За что же нам всё это, почему так жестоко?..»
«Нарочито он как-то, – подумал я, – а мысль банальна». Стихов же Георгия Иванова я тогда совсем не знал.
Мы, едва попрощавшись, разошлись в разные стороны. Я – на Невский, в метро. Он направился в какую-то разливуху на Кирпичном.
Через несколько лет кто-то сказал мне, что он уехал в Германию. Потом еще куда-то, в Голландию, что ли? Впрочем, не всё ли равно?..
В следующий раз он столкнулся с Мириам через пару дней на лестнице, у почтового ящика. Потом в ближайшем продуктовом магазине «Пенни» («наш пенис» – как его ласково называли соотечественники). Потом в открытом бассейне с поэтическим названием «Олений ручей».