Черный Пеликан
Шрифт:
И кто о нем заплачет –
ля-ля, ля-ля, ля-ля –
в заснеженную зиму
в безвестном декабре? –
и Гретчен чуть не всякий раз и впрямь проливала нечаянные слезы, а я утешал ее с оттенком покровительства, столь редкого в наших отношениях, где негласно, но твердо верховодила она.
После были другие строки и другие тайны, но не это составляло содержание того, что под коконом – а уловить содержание непросто и еще труднее назвать его словом. Быть может, главное было в том, что никакая мелочь нашего мира не пропадала даром, не выбрасывалась второпях и не забраковывалась по недостатку терпения. Терпения у нас было хоть отбавляй, и любопытства тоже имелось в достатке, так что из любой частности выстраивалось нечто большее – до тех пор, пока кокон мог
Оглядываясь назад, я вижу там, под коконом, первые ростки беспечных еще усложнений всего и вся, склонность к которым развилась потом в полной мере – пусть лишь у меня одного. Гретчен предпочла свой путь – и это ее выбор – но тогда ничто не хмурилось на горизонте, мы резвились как дети, представляя и переиначивая по-своему названия и формы, следствия и причины. Конечно, суждения наши были еще незрелы, и, усложняя в каком-то смысле, мы упрощали в смысле другом, более безжалостно-верном, не изыскивая обратных путей от фантазии к действительности за окном. Но действительность не трогала нас, нам не было до нее дела, а всякого рода истины заботили куда меньше смешливых полудетских радостей и затейливых игр.
Не трогала, заметим, до определенного времени. Любая обособленность чревата своей тревогой, и неуязвимость нередко обращается паранойей – кажется, что снаружи поджидает нечто, без чего дальше никак. Никто не виновен, ты сам начинаешь томиться теснотой затвердевших стен и стучишь, стучишь – выпустите меня. Там опасно, увещевают тебя, там плохо и страшно, но ты не слушаешь, преисполнен упрямства, и стены разрушаются – иногда на удивление легко. Так и наш мир: хоть он и был взаправду, но, взрослея, каждый из нас ощущал угрозу – все острей и острей. Что-то было неладно между нами и прочими, обретавшимися вне его, какие-то сигналы, даже посланные по правилам, отчего-то прерывались на полпути. Создавалось ощущение, что нас не слышат или не хотят слышать и зачем-то несут бессмыслицу в ответ, на которую, хоть умри, нечем откликнуться, даже под угрозой прослыть чванливыми невежами. Самые лучшие намерения увязали в трясине непонимания, и острые коготки стали царапать уже не по-детски, так что пришлось стать осмотрительней и осторожнее в маскировке.
Почему было так? Каждый из нас мог бы назвать сотни причин, но это все равно, что обсуждать, отчего выпадает снег – там, конечно, где он вообще выпадает, ведь не видевшие его могут и не понять вопроса. Все еще не желая по-настоящему ломать голову, мы отмахивались от ответов, а сказочный дворец, миг пространства, если можно так выразиться, сдвигался в сторону, наводя аберрации в линзе скошенного зрения. Становилось все яснее, что каждое новое разочарование лишь утверждает неизбежность пересмотра границ – либо примирения с обычной жизнью, либо отторжения ее, что ничуть не лучше. Мы честно пытались быть как все, заводя любовников и друзей, отыскивая по мере сил надежные пристани, к которым нам разрешат прибиться со всем нашим подозрительным скарбом. Гретчен беспокоилась за двоих – и бросалась, будто на баррикады, на штурм невидимых бастионов, торопясь воздвигнуть мосты между нашим островом и недвижимым материком, которым были бы не страшны любые бури…
Все кончилось полным конфузом, и о том эпизоде вспоминать хочется куда меньше, чем о ванильно-сладком дне, но и его не отогнать – тем более, что они отчего-то соседствуют в секретном ящике, где картинки из прошлого уложены в ряд. Как всегда, задним числом так и тянет обвинить чью-то слепоту, но едва ли это имеет смысл – все равно, словам, что зрели на языке, нужен был выход, нужен был кто-то, произнесший бы их вслух, донося таящуюся угрозу. Я видел сейчас всю неизбежность случившегося, как неизбежны бывают беды, разбивающие жизнь на этапы, или все неосознанные порывы, в конце которых – пропасть или стена. Удивительно лишь, что именно Гретчен оказалась слабым звеном, но с другой стороны ничего удивительного тут нет – это в ее аккуратно постриженной головке велась вся огромная работа, вертелись и скрежетали механизмы, оценивая, подсчитывая, отвергая и принимая, и наконец вынося вердикты внешней среде и нам, барахтающимся в ней, стараясь удержаться на плаву. Я покорно следовал в фарватере, и это было куда безопаснее – по крайней мере я стал так думать, когда случился Брет, и наши пути разошлись, вынудив каждого плутать своим собственным курсом. Гретчен же, которую некому было предостеречь, когда навигация дала сбой, утеряла вдруг способность противиться ходу вещей, будто позабыв о враждебности окружающего или поверив, что враждебность заменили наконец на милость – и увидев в этом то ли выход из тупика, то ли признание самой себе, что так больше нельзя, и порочный круг должен быть разорван.
Ничего не скажешь, мудрая Гретчен дала промашку, пусть теперь я знаю, что не доверчивость двигала ею, а отчаянное желание доказать от противного. Надо впрочем признать, что обмануться было нетрудно – мужчина ее жизни, как она восторженно называла его, был чертовски красив и готов обожать ее бесконечно, предугадывая желания и почитая за долг исполнение каждой прихоти. Редкостная находка, что и говорить, к тому же – внушителен на вид и надежен, как скала, несмотря на смущавший меня порой тягучий взгляд с поволокой, в которой угадывалась глубоко запрятанная печаль. Его мужественность, быть может чуть-чуть показная, никак не вязалась с кроткой покорностью, неизменно выказываемой в присутствии моей сестры. Доходило до смешного, но он, Брет, казалось, не замечал удивленных глаз, бросаясь надевать ей боты или сдувать несуществующие пылинки, так что все вскоре свыклись с происходящим – свыклись и решили, что пусть его, бывает всякое.
Гретчен очень изменилась тогда, мигом усвоив покровительственный тон, и мы с ней отдалились друг от друга к моей ворчливой досаде. Все же, чувствуя себя обделенным, я признал, что принимаю ее такой, и что она права по-своему – кому, как не ей, должен поклоняться самый завидный из всех самцов, находящихся рядом, имеющий все, чего можно требовать от мужчины, и при том готовый служить, не прекословя. Их идиллия набирала ход, и я в общем радовался за нее, не тая ненужных обид, да и она, насколько я мог судить, отдалась вполне своей новой роли, лишь изредка застывая молчаливо, словно всматриваясь в себя, но затем вновь оживляясь и принимаясь повелевать с удачно найденного престола.
«Это все не то, не то, и я не такая, и он», – жаловалась она мне в нечастые теперь минуты откровенности, кривясь от собственного неумения разобраться в происходящем, но скоро это проходило, и тон ее менялся. «Я вижу, как он меня боготворит, – задумчиво говорила она. – Вижу и не верю сначала, но потом заставляю себя и верю – почему, собственно, нет? Ведь и я ничем не хуже других, и мне нужно такое же счастье…» Я лишь кивал, несколько смущенный заурядностью темы. От разговоров об обычном счастье веяло душком неискренности, но Гретчен явно поставила все монеты на приглянувшуюся карту. «Я сделаю его идеальным мужем, – убеждала она меня. – Я и сама стану идеалом – чем не свершение, и реально вполне! Как ты не понимаешь, это – почти то, что было у нас с тобой. Брет, Брет – кто бы мог подумать… Видишь, попав к нам в сети и заплутав в лабиринтах, уже не вырвешься так просто!» – и она смеялась знакомым смехом, в котором, однако, появился какой-то новый вызов. А потом на ее лицо вновь набегала тень, и она спрашивала меня нетерпеливо, дергая и теребя: – «Вот только… Как ты думаешь, во мне нет ничего такого – ну, знаешь, что может отпугнуть ненароком? Иногда я смотрю на себя, и думаю – не пугаются ли другие?» И опять мне нечего было ответить, и я отшучивался осторожно, не углубляясь в материи, не имевшие в моих глазах особой цены.
Так или иначе, все шло к счастливому концу. До бракосочетания оставалось совсем немного, когда вдруг грянул гром. Сначала Брет исчез на неделю, а потом случились и вовсе странные вещи – анонимное письмо, смешки по телефону и наконец еще одна записка от неизвестного доброхота, где был лишь адрес и какой-то издевательский значок в углу. Гретчен тут же бросилась ловить такси, и я поплелся с нею, понимая, что ничего хорошего мы там не встретим.
Детали ожидавшей нас картины лучше опустить – они достаточно гнусны и не играют большой роли. Брет оказался любителем однополых забав с атрибутикой явно нездорового толка. Гретчен он заявил, что она надоела ему до чертиков, и еще добавил кое-что, приведшее мою сестру в настоящее бешенство, так что произошла отвратительная сцена с участием нас двоих и бритых наголо партнеров Брета, от которых не очень хорошо пахло. В конце концов, мы оказались на улице, где Гретчен стало дурно, и на нас оборачивались прохожие, потом я привез ее домой, она поплакала немного и прогнала меня к себе – я тогда уже жил отдельно, снимая комнату на окраине у стадиона. «Все верно, – сказала она мне на прощание бесцветным голосом, – к нашему уродству может тянуться лишь уродство. Все потому, что нас нельзя любить, нас можно только использовать – это и есть та любовь, которая принята у всех…» И добавила еще, выталкивая меня за дверь: – «Кто уже знает, тот не плачет. И я не буду больше».
На другой день, когда я пришел к ней, готовый к терпеливому состраданию, Гретчен встретила меня с сухими глазами, оживленная, но далекая безмерно и не скрывающая своей отчужденности. Мы болтали о пустяках, и только один раз я заговорил о Брете, как о чем-то пройденном и забытом – чтобы убедиться, что моя дорогая сестренка не страдает чересчур. Она преспокойно оборвала меня на полуслове, и я ощутил тогда с горечью, что какая-то трещина зияет между нами, увеличиваясь на глазах. Мы стали разными всего за одну ночь, и нашим мыслям уже было не пробиться друг к другу.