Чёрный шар
Шрифт:
Все было знакомым, прогнившим, родным, все здесь было по-старому, как раньше. Все так же чернели на дне колодца спрессованные останки братьев Бутурлиных, все так же сох на ступенях избы-читальни двухмесячный эмбрион. По-прежнему спали в норках младенческие скелеты, я помнил их немые танцы на поле, усеянном ржавым мусором, шорох и стук костей в золотистой полуденной тишине.
Я помнил и женщину, сидящую на завалинке у почты. Простоволосая, в длинной рубахе, бурой между ног, с лимонно-желтыми крыльями капустницы, она, как и прежде, кормила грудью личинку, произведенную ею на свет, и эти радость материнства,
Я словно оставил Ивановку вчера: не выцвело даже прибитое к забору голубое Настино платье, и птицы не расклевали две белокурые головы. Чернели открытые двери, копошился в корыте бессовестно голый старик. Время не сдвинулось, да и куда ему было идти? Ни я, ни Ивановка не видели в том потребности. Тот новый человек, которым я стал, человек, сквозь войну впитавший в себя самое важное, вернулся не для того, чтобы терзать эту землю и перелицовывать ее под себя. Нет, отныне и навсегда он существовал для Ивановки, не наоборот: она – не я! – имела значение.
Преображенный, я возвратился, чтобы слиться с трухлявыми стенами отцовского дома, врасти в него, словно в раковину, причаститься мушиной трапезы, испустить себя в податливое существо, взрастить еще одно звено вечной цепи и сойти, как тысячи до меня, в холод и мрак, устав от истечения времени. В ином месте я испугался бы такой участи, но не здесь, не в Ивановке, где она казалась естественной и неотвратимой. Если где я и мог открыться, отбросить наносное и личное, то лишь на Родине, где нежные матери и дочери делят еще живую кошку, где шевеление в подполе означает, что тебя любят и ждут.
Перед родимым крыльцом, окутанный сыростью и овеянный гнилью, я потянул с головы повязку — побуревшие, пропитанные кровью бинты. Они отходили мучительно, с тупой и тянущей болью, с черными сгустками и розоватым струпом, содранным с щеки.
Повязка упала на землю. Тусклое солнце Ивановки осветило обугленную глазницу и желтоватую височную кость.
Повелитель Красная Дама
Цветок
Пролог
В погожий солнечный денек над городом возник Цветок. Был он огромный, серебристо-серый, мясистые лепестки колыхались на ветру, и в целом впечатление было довольно неприятное — словно в небе повис гигантский рот. Есть он, однако, никого не спешил — ни через час, ни через два — и высыпавшие, было, на улицу люди вернулись по домам. Вечером телефоны были перегружены: говорили об американских спутниках-шпионах, шаровых молниях, метеорологических зондах, сглазах, призраках, НЛО, гадали, что будет дальше и переписывали друг у друга молитвы — на всякий случай.
А дальше ничего не было — во всяком случае, не было ничего ужасного, душераздирающего или даже мало-мальски интересного; не было ничего такого, из чего можно было бы скомпоновать добротный интригующий увлекательный, эт сетера, эт сетера — роман. Сперва, конечно, люди боялись, но потом необходимость жить привычной жизнью возобладала над сверхъестественным, и дела пошли по-старому. Неделя-другая, и спроси вы на улице прохожего, отчего тот, идя в магазин, не боится Цветка, он бы ответил: «Жрать-то надо!» — и пошел бы дальше, за жратвой.
Оказалось также, что Цветок над городом — это не повод: уходить в запой, опаздывать на работу, забывать о кредитах, не платить за ЖКХ, возвращать с опозданием книги в библиотеку, пропускать свидания, ездить зайцем в троллейбусе, бегать от алиментов, не присутствовать на корпоративах, грубить вышестоящим, не мыться, не стричься, не чистить ушей.
При всей своей необычности Цветок не мешал жизни, и люди перестали замечать Цветок.
Да, было, конечно, и кое-что странное, кое-что из ряда вон. Например, Бруски — о том, что там творится, уже через день после появления Цветка поползли различные слухи. Но что такое Бруски — крохотный район в провинциальном городишке, где никому ни до кого нет дела? Это ведь только кажется, что они близко, пять минут на автобусе, а на самом деле они дальше Америки, дальше звезд — равно как и все, что выходит за пределы квартиры, двора, улицы, района. Это совсем другая Вселенная, и то, что в ней происходит, никого не касается — никого, кроме ее обитателей. О них и пойдет речь.
Вера Павловна
Вере Павловне – за шестьдесят. Это крупная, еще крепкая старуха с густыми черными волосами и грубым прокуренным голосом живет в доме на Лесной, аккурат между Никифоровыми, недавно сыгравшими свадьбу, и Приходовым, тихим, беспощадным садистом. Спать ей до последнего времени не давали обе квартиры: у Никифоровых, понятно, дело было молодое, ну а Приходов, как приходил с работы, принимался бить своего пасынка, доброго глухонемого паренька. Угомонить соседей помогала швабра – Вера Павловна стучала ей в потолок или в пол до тех пор, пока оттуда не начинали материться.
Как только над городом появился цветок, заснуть стало еще труднее. Начали дышать стены, и не так, как дышат нормальные люди, а хрипло, с присвистом, словно туберкулезный больной. Затем прирос к батарее любимец Веры Павловны, дымчатый кот Мурзик. С одной стороны, это было неплохо: жрать он больше не просил, грел исправно, да и мурлыкал по-прежнему, громко и басовито. С другой, непонятно было – кого вызывать в случае поломки? Не скажет ли сантехник: «Вызовите ветеринара»? И не скажет ли ветеринар: «Вызовите сантехника»?
Потом из восточной стены начали выходить мертвецы – сначала отец, а потом и дед с прадедом, которых Вера Павловна знала только по фотографиям. Мертвецы пачкали на полу, рвали обои, тушили о мебель вонючие папиросы и хозяйничали в холодильнике, ели сыр, масло, яйца, паштет. Продуктов Вере Павловне было жалко больше всего: сыр-то двести шестьдесят рублей кило, а масло еще дороже! Сыр и масло — вот что ее волновало, а то, что однажды ночью, проснувшись, она увидела над собой обтянутое серой кожей лицо с белыми мертвыми глазами – это было второстепенное, это можно было потерпеть.
В милицию звонить Вера Павловна отказывалась: ну, как же это – в милицию звонить, когда бузят-то свои, родные! И никакими словами нельзя было объяснить ей, что это уже не близкие люди, а, прямо так скажем, разлагающиеся трупы, кадавры, плотоядные упыри. На все приставания у нее был всего один аргумент -- один, зато убийственный.
– Милиция – это, значит, оцепят, – говорила она, – засаду устроят, дежурство в ночь. Это значит, что мне съезжать придется. А куда же я съеду? Комнату снимать двадцать тысяч стоит! И все повторялось, день за днем, и ночь за ночью.