Черный смерч
Шрифт:
– Это не так. Мне больно огорчать тебя, но твоё родное селение снова в осаде. И с твоими родичами нет ни Ромара, ни тебя. Калюта сумел уйти от преследования, но мэнкам известно, кто уничтожил одно из их новых селений, поэтому они временно оставили в покое охотников за мамонтами, прекратили прочёсывать леса в поисках уцелевших медведей и вновь пришли на берега вашей реки. Рано или поздно такое должно было случиться. Все ваши успехи только ускоряют вашу гибель.
– Та-ак!.. – протянула йога. – Прости меня, Баюн, но с этого надо было начинать разговор. Желаю тебе удачной охоты на травяных сверчков, да не переведутся они возле твоей пещеры. А у меня – дела. Ты зря думаешь, что я не смогу помочь людям. Когда речь идёт о судьбе рода, в бою помогают не только живые, но
– Жаль… – молчаливо прозвучал Баюн. – В тебе были прекрасные задатки, но всё-таки ты слишком человек, и сердце в тебе говорит громче разума.
– Что делать, – согласилась Уника, – такой уродилась. Если бы я была чужинкой, то, конечно, судьба людей волновала бы меня не так сильно.
Глава 10
Болела голова. Кажется, это было единственное чувство, которое осталось у него. Вроде бы вокруг что-то происходило, кто-то был неподалёку, говорил с ним, но он не мог понять ни слова – мешала тягучая головная боль. В глубине сумеречного сознания, словно в душе у не вовремя уснувшего человека, тлело тревожное чувство. Что-то он недоделал или сделал не так, нужно встать и исправить, а ещё лучше – сделать всё заново. Что сделать? Он не знал. И он продолжал сидеть, желая лишь одного, чтобы на единую минуту оставила его мучительная тяжесть в голове.
А потом совсем рядом раздался громкий и очень знакомый голос:
– Вставай, ты нам нужен!
Ромар оторвал ладони от лица, огляделся и всё вспомнил.
* * *
Ах эти дожинки – праздник вчерашних детей, почувствовавших себя взрослыми! В эту ночь ни один женатый мужчина, будь он хоть пятнадцати лет, не выйдет за городьбу. И ни единая замужняя женщина носа не высунет из дома. А о малышне – и речи нет. Все до последнего непоседы загнаны в постель, хотя и не спят, прислушиваются к далёкому хохоту, визгу, крикам. Завидуют, инда в животе тянет. Представляют, как сами после посвящения будут носиться по роще с пылающей веткой в руках. Конечно, завтра с утра любой может бегать где угодно и кричать что заблагорассудится, но сегодня это дозволено только совершеннолетним, но не успевшим обзавестись семьёй родичам. По-настоящему праздничные игрища бывают только в ночь после чествования последнего снопа. Недаром про парня, который, даже получив право носить копьё, всё равно год, а то и два, не женится, говорят: «Ему в дожинки бегать понравилось, осенняя дурь в голове бродит. Ну да ничего, на всякий колосок отыщется серпок, найдётся и на него красна девица – сожнёт парня и в сноп увяжет…»
И неважно, что в этом году хлеба собрали едва на семена – большое поле всё как есть потоптано двумя небывалыми битвами. Сколько хлеба ни есть – это всё одно хлеб, а праздник – всегда праздник.
Давненько уже роду не приходилось устраивать такой шум. И то сказать – дружной волной подошёл первый подрост после давнего разорения, а то было время, когда по ночным перелескам десяток человек бегал – разве это праздник? Плюс к тому радость, что мэнков отогнали куда меньшей кровью, чем могло бы случиться. А всего более пьянило голову опасное чувство, что настояли-таки на своём, добились праздника! Много в посёлке говорилось, что не быть, мол, в этом году дожинок – того и гляди вернутся мэнки да по дьявольской своей привычке подменят девчат и парней на гривастых оборотней. Однако же снизошли вождь и старейшины к просьбам пацанвы, дозволили ночной праздник, хотя караулы в селении в эту ночь поставили удвоенные, и шаман камлал не только для будущего урожая да чтобы пиво хмельным вышло, но и окрест поглядывал, пугая звуком бубна вражью ворожбу.
В стародавние времена праздничный костёр разжигали бабы-йоги, затем обычай этот перешёл к шаману и старшим матерям. Последние несколько лет вновь приходила на праздник Уника, первой подносила соломенный жгут к затлевшей древесине ворота, оделяла пришедших хозяек тёртым женским огнём. Но сейчас ушла злыдня в свою берлогу и Ромара с собой утащила. Увела старика и не сберегла дорогой, люди из Верхового, пришедшие на праздник, рассказали, что сталось с бессмертным колдуном. Так что даже и хорошо, что нет на празднике ведьмы, а женский огонь любая из старших матерей на пару с шаманом разжечь может.
Разожгли сначала малый костерок для всяких волшебств. К нему с глиняными плошками потянулись хозяйки, набирали священный огонь, уносили домой разжигать погашенные очаги. Старый обычай – ходить за огнём к бабе-йоге, о том и в сказках говорится. Это сейчас – кремешком о шершавый пирит черканул, вот тебе и искра, а прежде другого огня не знали, только тёртый, какой не сразу добудешь. Потому и караулили старухи-огневицы негасимое пламя в особой землянке возле капища, а хозяйки поутру ходили к ним за угольями. Да ещё и не всякая донесёт домой огонь, тогда поворачивайся и снова на поклон иди.
Мужчина никогда на месте не сидит, ему огонь сберегать некогда, потому всё, что с огнём связано, – принадлежит женщинам. И крестовина для вытирания огня – крест с загнутыми посолонь концами, – знак женский. Бабы себе этот знак на одежде вышивают и режут на бусах, чтобы мужики любили и детей много родилось, а настоящему мужчине свастики и коснуться зазорно. Того и гляди спросит кто: «Тоже хочешь, чтобы тебя мужики любили?» А ежели колдунья левша, то и свастику она себе мастерит левую, упоры загибая противосолонь, чтобы не прокручивалась крестовина во время вытирки. Левая свастика знак зловещий, левши во все времена принадлежали скорей миру мёртвых, нежели живых.
Ныне всё это быльём поросло и в сказках осталось вместе с памятью о женской власти. И лишь на дожинки, когда старый год кончается, а новый родится, люди, как и встарь, вытирают огонь в тополёвой колоде и в первый день нового года разжигают очаги новым огнём.
«Гори-гори ясно, чтобы не погасло!»
Последними к малому костерку подошли девки, те, что уже прошли посвящение, но покуда замуж не выскочили. С песнями приняли огонь на соломенные жгуты и подпалили великий костёр. Праздничный костёр в этом году наворотили небывалый. Соломы оказалось мало, так хворосту натаскали столько, что выше человеческого роста. Заполыхало нестерпимо, долго никто к костру и приблизиться не смел: того и гляди – заживо сгоришь. Потом нашлись смельчаки, принялись сигать через огонь и, добывши горящую ветку, погнались за кинувшимися врассыпную девчонками. Началась беготня по ночной роще, со смехом, ауканьем, криками. Ночь, которую всякий четырнадцать лет ждёт, а потом всю жизнь вспоминает.
Два или три часа пролетит, прежде чем молодёжь, кто поодиночке, а кто и парами, начнет возвращаться к костру, а сейчас сжатое поле, на краю которого синими огнями светилась огромная куча тлеющего угля, опустело. Лишь два человека, махнув рукой на обычай, никуда не стали бежать. Одному, впрочем, и обычай такой был в новинку, ибо всего полтора месяца, как приняли его дети зубра в одну из своих семей. Должно быть, неловко было Яйяну вскочить и помчаться по лесу за полузнакомыми девушками. Не было в роду у длинноволосых лишаков такого обычая. Некоторое время Яйян стоял, глядя на угли и словно ожидая чего-то, потом подошёл к Лишке, присел на корточки, заглянул снизу в лицо.
– Ты почему не бегаешь вместе со всеми?
– Зачем? Со мной и так всё ясно. Кому я нужна, страхолюдина?
– Неправда! Ты среди них самая красивая. Твои родичи – очень хорошие люди, но они ничего не понимают в красоте.
Лишка хотела привычно возразить, но лишь поникла головой. Тлеющие угли багровым отблеском заиграли на ползущей по щеке слезинке.
– Ну что ты, маленькая… – протянул Яйян. – Плакать-то зачем?
– Ты знаешь, – Лишка попыталась улыбнуться, но вместо этого громко всхлипнула, – ты первый, кто сказал, будто я маленькая. Меня всегда дылдой дразнили. И вообще, я же перестарок, семнадцать лет стукнуло.