Черный став
Шрифт:
Река, насыщенная вечерней синевой, казалась глубокой-глубокой, и отражение мельницы в воде было странное, совсем непонятное. А дали реки и окаймлявших ее бесконечных лугов затягивались легкой, полупрозрачной дымкой, в которой то вдруг просияет и тотчас же погаснет крупная, светлая, как слеза, звезда, то замигает красно-желтым огоньком костер, зажженный где-то далеко в степи пастухами или чумаками, каким-нибудь бродягой или Божьим странником. И такой широкой свободой веяло от этих синих просторов и далей, так резко тянуло от реки и росистых лугов прохладой, насыщенной запахом
У Марынки в груди щемило от этого простора, тишины, прохлады. Она прижалась к деду и тихо сказала:
— Хорошо у вас, дидусю. Лучше, чем у Черного става…
— Та добре, дивчинко, что и говорить… — отвечал дед, глядя прямо перед собой своими выцветшими, неподвижными глазами, казалось, видевшими уже не Сейм и луга, а иные реки, иные дали, рисовавшиеся в его долгих, многолетних думах о небесном рае…
Дед умолк и долго, долго молчал. Марынка дернула его за рукав рубахи.
— Скучно, дидусю. Может, сказку скажете чи что?..
Дед закачал головой, точно проснулся.
— Сказку? — сказал он. — Какую тебе сказку?..
Он снова задумался, глядя в синие вечерние дали и, казалось, забыл о Марынке. Потом вдруг зашевелил своими белыми нависшими бровями и сказал, внезапно оживившись:
— Ну, слушай… Только то не сказка, а, говорят, было взаправду…
И он начал рассказывать, по-стариковски медленно и монотонно, шамкая беззубым ртом…
XXI
Быль
Отец деда Тараса много знал разных преданий Запорожской Сечи, передававшихся из рода в род, от славных прадедов-запорожцев. Марынке многие из этих преданий уже были хорошо знакомы и она могла бы и сама рассказать их не хуже деда. Но то, что он теперь рассказывал — было совсем новое, неожиданно, Бог знает почему, всплывшее в сильно уже ослабевшей памяти старика…
В те времена, о которых шел рассказ, деду Тарасу было лет восемнадцать. Пошел он раз со своим отцом на охоту. Большим охотником был старик Охрим; для него первым удовольствием было пострелять дрохву, диких уток, бекасов. Несколько дней прошатались они полями, перелесками, болотами, много всякой дичи настреляли. И вот, уже к вечеру пятого дня, перед ними вдруг ярко засиял под лучами заходящего солнца широкий Днепр. Охотники спустились к берегу, когда солнце уже закатилось и небо пылало яркой весенней зарей…
Вдоль берега пролегала широкая дорога, давно почему-то заброшенная, поросшая травой. Ниже, у самой воды и в воде около берега, стояли высокие прошлогодние камыши, желтые, сухо и тревожно шелестевшие при легких налетах вечернего ветерка. Из них, вспугнутая охотниками, с криком вылетела стая диких уток и понеслась низко над рекой, испуганно посвистывая в воздухе быстро мелькавшими крыльями…
На краю дороги, на круглей, земляной насыпи, высился большой крест, сложенный из камней, поросших зеленым мхом; видно было, что он много лет уже стоит над этой пустынной забытой дорогой и, глядя на воду широкой, тихой реки, слушает этот тревожный, сухой
Охрим в раздумье остановился перед крестом, потом приставил себе ко лбу палец и глубокомысленно сказал:
— Эге! То ж он и есть!.. Вон куда занесла нас нечистая сила!..
Но он больше ничего не прибавил, молча снял шапку и перекрестился…
Закат погас. В быстро упавших весенних сумерках высокий черный крест рисовался как-то особенно угрюмо, таинственно, словно он хранил под собой, глубоко в земле, какую-то страшную тайну; казалось, он смотрел на охотников с суровым подозрением: не пришли ли они сюда за тем, чтобы выведать у него эту вековую тайну охраняемой им могилы?..
Становилось сыро. Над рекой поднялся сизый туман, в котором скрылся противоположный берег. Камыши у берега то тихо шуршали, словно совещаясь о чем-то, то умолкали и замирали, как будто прислушиваясь к приближающейся опасности. Где-то свистнула водяная птица; в чаще камышей, точно горько наплакавшись, что-то протяжно и грустно вздыхало и всхлипывало: ах-ах-ах-ах-ах-ах… Сырость пронизывала охотников до костей — они начинали дрожать в своих толстых свитках…
Ночевать приходилось под открытым небом; Охрим и Тарас спустились к воде, наломали камыша, насбирали прибитых к берегу коряг и веток и разложили большой костер около самой могилы. И жутко и как-то странно хорошо было им в этой дикой, пустынной тишине, у ярко горевшего костра, освещавшего только их и склонившийся к ним, точно прислушивавшийся к их молчанию крест…
Батько Охрим задумчиво смотрел на огонь костра, поправляя рукой шипевшие мокрые коряги, чтобы они лучше горели, и все хмурил брови, как будто припоминая что-то и сомневаясь — так ли это. Потом он вдруг обернулся к сыну, отхаркнулся и заговорил:
— Было такое дело, не знаю, как его к ночи и згадать. Еще как был жив дед моего деда, так от то он сам, своими очами видал, как тут крест поставили…
И он рассказал сыну то, что знал от своего деда об этом таинственном кресте…
…В большом саду, окружающем дворец графа Замойского, тихо и пустынно. Луна светит с высокого неба, и между деревьев точно бродят легкие призраки, качаемые ночным ветерком. В темных аллеях лунное сиянье, прорвавшись сквозь густую листву, льется серебряными каскадами, скользит с одного ствола на другой. В саду так тихо, что слышно, как падает с тихим шорохом подточенный гусеницей листок тополя. А в широкой главной аллее слышен легкий скрип песка и тихий говор. Это гуляют старый граф и его молодая невеста — панна Ванда.
Девушка — в легком белом платье, с горностаевым мехом вокруг шеи. Она опирается на руку жениха и вся дрожит от ночной прохлады; ей немного страшно в этой глубокой, полной таинственных звуков тишине сада. Она даже порой вздрагивает, прислушиваясь к подозрительному шороху в кустах…
— Там как будто кто-то крадется… — говорит она, боязливо озираясь по сторонам…
Они останавливаются и долго, внимательно слушают. Граф смеется и ласково говорит:
— Вам почудилось. Это ветерок пронесся кустами…