Черный став
Шрифт:
XXII
Заколдованная скрипка
Рано утром, едва только взошло солнце — Марынка проснулась, услышав, как вставал дед. Старик бормотал про себя, плеская себе в лицо воду из рукомойника:
— От и суббота святая, слава Тебе, Господи!..
Он ушел в сумрак мельницы, которая так всю ночь и не переставала работать. С приходом деда, казалось, и мельничные колеса зашумели сильнее, точно проснувшись, и жернова быстрее завертелись, и шестерни резвее запрыгали. Многоголосый шум стал вдруг живым, веселым, как будто вся мельница
Марынка лежала бледная, замученная лихорадкой, с темной синевой под глазами. Она чувствовала себя слабой, совсем больной. «Вот и помираю! — думала она. — Ой, как тяжко!..» И ей жалко было умирать, слезы тихо струились из-под ее синеватых век…
У ее постели, сидя на табурете, спала карлица Харитынка; на ее крошечном, сморщенном личике словно внезапно состарившегося ребенка так и застыло выражение тревоги, с каким она ночью приглядывала за Марынкой. Маленькая, сгорбившаяся, с короткими, не достающими до пола босыми черными ногами, она показалась Марынке жалкой, безобразной. «И Харитынка будет жить! И дед будет жить! — подумала Марынка с горечью. — А меня в домовину заховают!..»
Она с завистью поглядела на спящую карлицу, и ей стало досадно, что та так сладко спит.
— Харитынка! — капризно позвала она ее. — Чуешь, Харитынка!..
Карлица дернула вверх головой, раскрыла свои маленькие главки и удивленно посмотрела на нее.
— Га? Кого? — спросила она, не понимая, где она и что с ней. — Кто меня гукал?..
— То я! — с сердцем сказала Марынка. — Пора гусей гнать до Сейму!..
— Каких гусей? — все еще не понимала Харитынка, тупо глядя на нее, — и вдруг вспомнила и ударила себя руками о бока: — То ж я день заспала!..
Она метнулась было к двери, но там остановилась и опять ударила себя руками в бока:
— Та как же я покину тебя, дивчинко? Ты ж хвора!..
— Иди, иди! — прикрикнула на нее с раздражением Марынка. — Я и так обойдусь…
Карлица смотрела не нее испуганными и преданными глазами, нерешительно топчась на месте.
— Ну так я пойду… — сказала она покорно. — Не сердись, сердце мое…
Она поцеловала Марынку в плечо и убежала, шлепая босыми, маленькими, почти детскими ногами…
Марынка повернулась на бок, к стене лицом, уткнулась носом в подушку и заплакала…
Целый день Марынка не вставала с постели. Лихорадка уже не трясла ее, но все тело болело, точно его ночью били палками. Она лежала тихо-тихо, с закрытыми глазами, бледная, как полотно рубашки, и ждала смерти. Смерть не приходила, и Марынка удивлялась — почему же она не приходит?..
А мельница все шумела и шумела; к Марынке, сквозь ее шум, доносились голоса мужиков, балакавших в тени верб, заунывные переливы Миколкиной сопилки, чириканье ласточек, влетавших в раскрытую дверь мельницы, где у них под самой крышей, среди запыленных мухой стропил, были свиты гнезда, крики детворы, купавшейся в холодной воде Сейма. Только деда не было слышно, словно он притаился где-то в уголке темной мельницы и там думал, под шум колес и жужжанье жерновов, о своем рае с Божьими
В полдень дед зашел к Марынке, поглядел на нее и молча погладил по голове своей худой, желтой рукой. Марынка жалко усмехнулась ему, точно стыдясь того, что она больна, и сказала слабым голосом:
— Я помру, дидусю…
И заплакала…
Дед только потряс головой и ничего не сказал…
Старик обедал один, — Марынка есть не захотела. Когда он ушел — она попыталась было встать, села и спустила ноги на пол, но у нее закружилась голова, в глазах стало темно, в ушах зазвенело — и она опять прилегла на подушку…
Дурнота скоро прошла, но силы совсем оставили Марынку. Она опять поплакала, потом затихла, закрыла глаза и, слушая шум мельницы, унылые переливы сопилки и щебетанье ласточек, незаметно заснула…
Очнулась она уже поздно вечером. Мельница глубоко, сонно молчала; два сверчка где-то снаружи громко, взапуски трещали, словно старались перекричать друг друга. Дед неслышно спал на своей лавке, под образами, освещенный тусклым, светом лампадки; спала и карлица Харитынка, согнувшись на табурете у постели. Тишина, несмотря на треск сверчков, была такой глубокой, мертвой, словно Марынка лежала где-то глубоко под землей, куда не доносилось ни одного звука, человеческой жизни.
Сверчки вдруг умолкли, и тогда стало слышно тихое журчание просачивавшейся у плотины воды, и донесся какой-то нежный, с грустными переливами, далекий, точно плачущий и зовущий голос. Марынка приподнялась на локте и долго слушала с широко раскрытыми глазами. Что это? Миколка на сопилке играет? Или поет кто-то тоненьким голоском, идя к мельнице берегом Сейма?..
Что-то знакомое Марынке было в этом голосе, в этой песне, как будто она уже где-то слыхала ее. И сладко и отчего-то страшно было слушать ее, в груди щемило, сердце испуганно стучало, ледяной озноб лихорадки бежал по всему телу.
Марынка дрожала и беспомощно оглядывалась вокруг. Что это? откуда? Голос вдруг зазвучал громко, уже совсем близко у мельницы…
— Дидусю! Дидусю! — позвала Марынка деда. — Чуешь, дидусю?..
Дед лежал неподвижно и не отзывался. Не слышно было даже его дыханья. Не умер ли он там, на своей лавке под образами?..
Не дозвавшись деда, Марынка стала трясти за плечо карлицу.
— Харитынка, проснись!..
Гусятница открыла глаза и испуганно кинулась к ней:
— Что, сердце мое? Что, Марынко?..
Песня за мельницей сразу умолкла; опять затрещали сверчки, зажурчала вода у плотины… Марынка прислушалась — нет, тоненького голоса больше не слышно. Она спросила шепотом Харитынку:
— Слыхала?
— Что? — отвечала та тоже шепотом, испуганно глядя на нее еще не совсем проснувшимися глазами.
— Кто-то пел… Ой, как пел!..
— То, может, тебе почудилось, Марынка? Кому ж тут петь?..
У Марынки в ушах еще звенела эта песня, и сердце в груди не переставало стучать. Она еще послушала, — но больше ничего не было слышно. Опустив голову на подушку, она закрыла глаза.