Черный став
Шрифт:
— Нудно мне… сумно, — сказала Марынка и тихо всхлипнула. — Сердце болит, дидусю…
Она заплакала, приклонив голову к дедову плечу. Старик все тряс бородой, и видно было, что человеческое горе совсем не трогало его. Он как будто уже ушел от жизни и смотрел на нее спокойно и бесстрастно.
— Не плачь, дивчинко, — сказал он, равнодушно махнув рукой, — погуляй лучше, пока солнце светит, а там — что будет, то и будет…
Многолетний стариковский опыт деда, сказавшийся в его совете — погулять, пока солнце светит — был исполнен глубокой жизненной мудрости: живи, пока живется, а дальше будет то, что должно быть. Марынка, перестав плакать, внимательно посмотрела на деда — и тихонько отошла от него. Может быть,
Прежде всего она взбежала по скрипучей лестнице к жерновам и долго смотрела, как они сосредоточенно, деловито вертелись — верхний в одну сторону, нижний — в другую, точно они поссорились и старались разойтись в разные стороны.
— Не мешай, дивчино, — казалось, с добродушной важностью ворчали они, — не мешай, не мешай! Хочешь есть ржаного та пшеничного хлеба — так уходи отсюда, уходи, уходи!..
Марынку смешили эти важные, неуклюжие жернова, словно надутые от сознания серьезности исполняемого ими дела; они не знали, что вертятся не сами, не по своей доброй воле, — если бы им объяснить, что их вертят мельничные колеса — они, наверно, не поверили бы и надулись еще больше…
Колеса тоже напрасно воображали, что крутятся сами по себе, — так смешно было слушать их нахальный скрип и визг и яростное хлопанье по воде осклизлыми лопастями; им, конечно, должно было казаться, что вода только мешала им, путаясь между их лопастями, в то время как они двигались только благодаря ее быстрому течению, которое толкало одну лопасть за другой и этим сообщало всему колесу вращательное движение.
Впрочем, и воде, которой, казалось бы, уже можно было быть уверенной, что она, своим собственным стремлением, гонит мельничные колеса, — нечем было гордиться уже потому, что если бы не было плотины, то ей пришлось бы идти гораздо медленнее и она не имела бы силы толкать тяжелые колеса.
Только человек, подчинивший их друг другу и всех вместе — себе, ничем не проявлял своей гордости, и его, за шумом воды, колес и жерновов, совсем не было слышно…
Марынка задумалась у жерновов под их тихую, однообразную музыку. Потом встряхнулась и тихонько засмеялась.
— От дурные… — ласково сказала она жерновам, глядя на их глупое, смешное кружение на одном месте…
Тяжелые камни как будто силились сожрать бесконечно сыпавшееся в их бездонную пасть зерно, а оно все вытекало у них изо рта в виде мягкой, серовато-белой муки. Когда Марынка была маленькой, она очень любила есть эту муку и у нее всегда была вымазана ею вся мордочка до ушей. Она и теперь подставила руку под мучную струю и попробовала есть теплую, душистую ржаную пыль, — но это уже было не то, что в детстве: мука показалась ей невкусной…
Потом Марынка забралась в кладовую, отгороженную в углу мельницы досками, где хранился разный хлам деда, вещи его жены и двух дочерей, сестер Одарки, так давно умерших, что на кладбище от их могил и следа не осталось. Здесь Марынку напугали две большие крысы, выскочившие из угла и с яростным писком затеявшие драку, невзирая на ее присутствие…
От вещей покойниц пахло смертью, забвением, и Марынка вздрогнула, почуяв этот могильный запах. Она закрыла рукавом сорочки лицо и, быстро попятившись назад, захлопнула дверь кладовой. Ее долго еще преследовал этот тяжелый запах, от которого поднималась к горлу противная тошнота. Нет, не надо смерти! От покойников и их вещей так нехорошо пахнет!..
В сукновалке глупые и жалкие деревянные молоты неуклюже били овечью шерсть. Они поднимались вверх с таким грозным видом,
Работник Миколка, мальчик лет семнадцати, сидел на пороге сукновалки в раскрытой на реку двери и мастерил от нечего делать дудку из зеленой ивовой коры, снятой целиком, трубочкой, с обрезка ветви. Марынка, стоя над ним, подождала, пока он вырезал на ней пять дырочек и всадил в один конец втулку с надрезом, образующим узкую щель.
— То что будет? — спросила Марынка, заинтересовавшись его работой.
— А сопилка! — важно отвечал Миколка. — Ось послухай!..
Он взял один конец дудки в рот и, быстро перебирая на дырочках пальцами, заиграл что-то длинное, тягучее, с бесконечными переливами и трелями, как играют где-нибудь далеко в поле подпаски, стосковавшиеся в одиночестве, в обществе овец и собак…
— А ну тебя! — сказала с досадой Марынка, отмахиваясь от него с таким же неприятным чувством, как и от преследовавшего ее смертного запаха вещей дедовых покойниц. — От такой музыки заплачешь!..
Она выбежала за дверь и пошла берегом, щурясь от солнца, слепившего глаза после мягких сумерек мельницы. А Миколка, сидя на пороге, равнодушно смотрел ей вслед и продолжал играть на своей сопилке, усердно надувая щеки, между которыми совершенно исчезал его похожий на пуговицу нос…
Марынка взобралась на мостик, перекинутый над плотиной, и долго смотрела на кипевшую, пенившуюся под мельничными колесами воду. От быстрого движения воды и мелькания белой пены у мерно сменявших одна другую лопастей колес — у Марынки закружилась голова, потемнело в глазах. Она почувствовала, как у нее похолодело, побледнев, лицо. «Смерть! — с ужасом подумала она. — Ой, Боже, как страшно!..»
Оправившись, она поспешила уйти с мостика, боясь уже смотреть на воду. После этого она каталась в дидовом челне, стоя в нем на коленях и ловко, как заправский рыбак, управляясь одним коротеньким веслом, которым она гребла то с одной, то с другой стороны лодки, быстро скользя по воде. Она уехала далеко от мельницы и на пустой, безлюдной реке ей стало скучно. Причалив к берегу, она принялась с Миколкой удить рыбу диду на ужин…
Потом она возилась на кухне с бабой Бамбиркой, помогая ей стряпать обед; посли обеда, сидя на пороге мельницы, слушала бесконечное балаканье дида с мужиками, сидевшими в холодке под вербами со своими волами прямо на земле…
Весь этот день у нее было такое чувство, словно она переменилась, стала какой-то другой, непохожей на прежнюю Марынку. Или это на мельнице дида было совсем не так, как прежде — и оттого ей было здесь так скучно и не по себе?..
К вечеру, получив свою муку, мужики уехали. Дид сидел у порога и молчал. Марынка, обняв руками колена, смотрела прямо перед собой неподвижными, невидящими главами. Лицо ее осунулось и потемнело…
Мельница продолжала работать, скрипя, гремя, повизгивая, вздрагивая всем своим старым корпусом от мощных ударов колес по воде. В надвигавшихся вечерних сумерках шум мельницы казался тише, глуше, словно она засыпала и работала в полудремоте, убаюкиваемая мерным ритмом движения воды, колес, шестерней, жерновов. А над ее крышей, раскинувшись большим мелколистным, мягко темневшим в вечернем небе шатром, тихо, важно шелестели старые вербы, давно уже привыкшие к этому вечному шуму и гаму, под который они сладко и спокойно спали, отвечая ему лишь сонно-дремотным лепетом своих бесчисленных узеньких листочков, ласкаемых легким речным ветром…