Черный ящик
Шрифт:
Пока однажды – это было уже после моего увольнения из армии, спустя примерно полгода после ночи в «джипе» с ливнем и молниями, – в замызганном ресторанчике на автозаправочной станции Гедеры ты вдруг сказал:
– Поговорим серьезно.
– О Кутузове? О битве при Монте-Касино?
– Нет. Поговорим о нас двоих.
– В рамках всеобщей истории героизма?
– В рамках изменения рамок. Будь серьезной, Брандштетер.
– Командир, – начала я с насмешкой, но вдруг с опозданием заметила, что глаза твои подернуты пленкой страдания, и спросила:
– Что-то случилось, Алек?
Ты замолчал. Долго рассматривал дешевую пластмассовую солонку, а затем, не глядя на меня, сказал, что даже самому себе ты не кажешься «легким человеком». Наверное, я пыталась ответить, но ты накрыл мою ладонь своею и произнес:
– Позволь мне сказать, Илана. Не мешай. Мне и так это дается с трудом.
Я позволила. Ты снова замолчал. И наконец
– Всю свою жизнь я живу особняком. В самом глубоком понимании этого слова…
Спросил: поняла ли я? Спросил: что, в сущности, нашла я «в таком… жестком человеке»? Не дожидаясь ответа, продолжал скороговоркой, слегка заикаясь:
– Ты – моя единственная подруга. Включая друзей. И самая первая. Ты также… Налить тебе пива? Ты не возражаешь, если я… немного поговорю?
И налил мне остатки пива, и в полной растерянности выпил его сам, и сказал, что навсегда намерен остаться холостяком.
– Семья – знаешь ли, у меня нет ни малейшего понятия, с чем это едят. Тебе жарко? Ты хочешь, чтобы мы ушли?
Твоя мечта – в будущем стать военным стратегом. Или чем-то вроде теоретика военного искусства. Но не в военной форме. Демобилизоваться, вернуться в Иерусалимский университет, сделать там вторую и третью степень…
– … И по существу, кроме тебя, Брандштетер, то есть… до того, как ты завладела мной, девушки совсем не занимали меня. Совершенно. Хотя я уже большой мальчик, двадцативосьмилетний. Совершенно. То есть… кроме… вожделения. Что доставляло мне одни неприятности. Но кроме вожделения – ничего. Никогда не приходило мне в голову по… подружиться. Или познать что-то романтическое. Вообще-то я и с мужчинами не особенно умею дружить. Только не истолкуй это превратно: в плане интеллектуальном и профессиональном у меня как раз сложился некоторый… круг. Что-то вроде группы людей, связанных общностью взглядов. Но вот… Чувства и все такое… всегда это приводило меня в замешательство. Я, бывало, спрашивал себя: как это ни с того ни с сего вдруг начать испытывать какие-то чувства к чужому человеку? Или к женщине? Пока… я не узнал тебя. Пока ты не взяла меня в свои руки. Сказать правду? И с тобой тоже я чувствую себя напряженно. Но только между нами есть что-то, верно? Не знаю, как это определить. Быть может, ты… человек моего типа…
И снова заговорил о своих планах: до тысяча девятьсот шестьдесят четвертого года завершить докторскую диссертацию. В дальнейшем – теоретические исследования. Изучение войн… Быть может, нечто более общее – насилие в истории. Во все времена. Выявить общий знаменатель. Возможно, удастся найти какое-нибудь решение этой проблемы. Так сказать, личное решение принципиальной философской проблемы. Ты еще что-то говорил и вдруг начал выговаривать официанту, что кругом полно мух, стал их уничтожать, замолчал. И спросил, какова моя «реакция».
А я – впервые за то время, что была с тобой, – произнесла слово «любовь». Сказала приблизительно так: твоя печаль – она и есть моя любовь. Сказала, что ты пробудил во мне гордость за чувство, которое я испытываю. Что ты и я, возможно, и вправду принадлежим к одному типу людей. Что хотела бы от тебя ребенка. Что есть в тебе нечто приковывающее. Что если ты на мне женишься – я тоже выйду за тебя замуж.
Но именно в эту ночь, после нашей беседы на автозаправочной станции в Гедере, когда мы оказались в моей постели, твоя мужская сила вдруг оставила тебя. И тут охватила тебя такая паника и такой стыд, что столь перепуганным я не видела тебя ни разу за всю нашу жизнь – ни прежде, ни впоследствии. И чем сильнее овладевали тобой смущение и тревога, тем больше съеживалось соприкосновений моих пальцев твое «оружие», пока оно почти совсем не спряталось в свои «ножны», как это бывает у маленьких мальчиков. Готовая разразиться счастливыми слезами, я покрыла все твое тело поцелуями. И ночь напролет баюкала в своих объятиях твою красивую, коротко стриженную голову, касалась губами твоих глаз. В ту ночь ты был мне так дорог, словно я родила тебя. Тогда-то я осознала, что мы – в ловушке друг у друга. Ибо были мы – плотью единой.
Несколько недель спустя ты повез меня к своему отцу.
А осенью мы уже были женаты.
Теперь скажи мне: зачем написала я тебе о том, что давным-давно быльем поросло? Чтобы расцарапать старые шрамы? Разбередить понапрасну наши раны? Расшифровать содержимое «черного ящика»? Сызнова причинить тебе боль? Пробудить. в тебе тоску? А быть может, и это – хитрость, чтобы вновь заманить тебя в свои сети?
Я сознаюсь по всем шести пунктам обвинения. И нет у меня смягчающих обстоятельств. Кроме, быть может, одного: я любила тебя не вопреки твоей жестокости – именно дракона я и любила.
Те вечера, в канун субботы, когда собирались у нас пять-шесть иерусалимских пар – высшие офицеры, молодые, остроумные преподаватели университета, многообещающие политики. В начале вечера ты обычно разливал напитки, обменивался остротами с женщинами, а затем глубоко усаживался
Бывало, ты возвращался в час ночи с маневров, с дивизионных учений, с ночных бдений, посвященных укрощению какого-то нового танка. (Что вы тогда осваивали? «Центурионы»? «Паттоны»?) Глаза красны от пыли пустыни, щетина на щеках будто припорошена мукой, песок – в волосах и в обуви. Гимнастерка пропитана соленым потом. Но – при всем этом – ты бодр и стремителен, словно налетчик в комнате, где хранятся деньги. Ты будил меня, просил приготовить ужин, принимал душ, не закрыв двери в ванную, и когда ты выскакивал оттуда, ручьи воды стекали с тебя, потому что ты терпеть не мог вытираться. Усаживался на кухне – в майке, в теннисных шортах. Проглатывал хлеб, салат, двойную яичницу, которую я успевала приготовить. Сна у тебя – ни в одном глазу. Ты ставил на проигрыватель Вивальди или Альбинони. Наливал себе французский коньяк или виски с кубиками льда. Усаживал меня прямо в ночной рубашке на кресло в гостиной, сам располагался в кресле напротив, положив свои босые ноги на стол, и со сдержанным гневом и насмешкой принимался «выступать» передо мной. Обличал глупость своих командиров. Разносил в клочья ментальность «пальмахского сброда». Обрисовывал черты, которые должны быть характерны для театра военных действий к концу нынешнего века. Размышлял вслух об «универсальном общем знаменателе» вооруженных конфликтов любого типа. И вдруг менял тему и рассказывал мне о какой-то маленькой девушке-солдате, которая пыталась этим вечером соблазнить тебя. Интересовался – не ревную ли я? Словно в шутку, спрашивал, что бы я сказала, если бы ты соблазнился возможностью «наскоро отведать 'боевой паек'». Расспрашивал как бы вскользь о тех мужчинах, что были у меня до тебя. Требовал, чтобы я оценила их по «десятибалльной шкале». Любопытствовал, не случается ли, что некто посторонний возбуждает во мне желание. Просил, чтобы я квалифицировала «с этой точки зрения» твоих командиров и товарищей, гостей, навещавших нас в канун субботы, водопроводчика, зеленщика, почтальона… Наконец, в три часа ночи мы отправлялись в постель или падали прямо тут же на ковер – и от нас летели искры: руки мои прижаты к твоим губам – чтобы соседям не было слышно, как ты рычишь, твои ладони закрывают мой рот – чтобы заглушить мои вопли.
Утомленная, испытавшая наслаждение и боль, потрясенная, обессилевшая, я спала на следующий день до часу, а то и до двух. Сквозь дрему я слышала звон твоего будильника, в половине седьмого. Ты вставал, брился, вновь принимал душ, на сей раз – холодный. Даже зимой. Надевал чистую, выглаженную и накрахмаленную мною форму. Проглатывал хлеб с сардинами. Стоя выпивал кофе. А затем – хлопнувшая дверь. Слышно, как ты сбегаешь по лестнице, перепрыгивая через две ступеньки. И звук трогающегося «джипа»…