Чертог фантазии. Новеллы
Шрифт:
— И везде-то, милая Ева, — замечает Адам, — нам попадаются разные кучи мусора. Я уверен, что их громоздили нарочно — только вот зачем? А может быть, мы тоже нагромоздим. Что, если в этом и есть наше призвание?
— Ой, нет, нет, Адам! — протестует Ева. — Тогда уж лучше тихо сидеть и смотреть в небеса.
Они покидают банк, пожалуй, вовремя; задержались бы еще — и наверняка наткнулись бы на какого-нибудь скрюченного подагрика, старикашку-капиталиста, чья душа не сможет упокоиться нигде, кроме как в сейфе, возле своих сбережений.
Потом они заходят в ювелирный магазин. Им нравятся сверкающие каменья; Адам дважды обвивает чело Евы нитью прекрасных жемчужин и закалывает свой плащ великолепной алмазной брошью. Благодарная Ева радостно
— Конечно же, они живые, — говорит она Адаму.
— Да, наверно, — отзывается Адам, — и похоже, что им в этом мире так же неуютно, как нам.
Ни к чему неотступно следовать по пятам за нашими изыскателями, которым их Творец доверил вынести неосознанный приговор трудам и обычаям исчезнувшей расы. К этому времени они, наделенные быстрым и цепким разумом, начинают постигать назначение многих окружающих вещей. Догадываются они, например, что городские здания воздвигнуты не той созидательной волей, которая сотворила мир, а существами, отчасти подобными им самим, для собственного благоустройства. Но как им взять в толк, отчего помимо великолепных жилищ построены жалкие, убогие лачуги? Откуда у них возьмется представление о рабской зависимости? И скоро ли уразумеют они тот подавляющий и прискорбный, повсюду очевидный факт, что одни былые обитатели Земли купались в роскоши, а другие — огромное большинство — в поте лица своего добывали скудное пропитание? Отнюдь не к лучшему изменятся их сердца, прежде чем они поймут, что первозданный завет Любви полностью отвергнут, раз один брат нуждается в том, что в избытке есть у другого. Когда же ум их сможет это вместить, то у новых землян не станет особых причин превозноситься над прежними, забракованными.
Мало-помалу они выходят за черту города; и вот стоят на травянистой вершине холма, у подножия гранитного обелиска [84] , указующего в небо, точно громадный перст, — зримый символ людского семейственного согласия, приснопамятной жертвы, принесенной в знак общего молитвенного благодарения. Величавая вышина монумента, его истовая простота и явная непричастность низменным нуждам так впечатляют Адама и Еву, что им видится за всем этим чувство куда более чистое, нежели то, какое думали выразить его создатели.
84
На горе Банкер-хилл близ Бостона находится мемориальный обелиск в честь первой битвы (17 июня 1775 г.) Войны за независимость, заложенный генералом де Лафайетом в 1825-м и завершенный в 1843 г.
— Смотри, Ева, — молвит Адам, — это словно призыв к молитве.
— Так давай же помолимся, — откликается она.
Простим этим бедным детям, у которых нет ни отца, ни матери, их нелепую ошибку насчет смысла памятника, заложенного мужчиной и завершенного женщиной на достославной Банкер-хилл. Ведь что такое война, они знать не знают. И не могут сочувствовать отважным ревнителям свободы, покуда угнетение остается для них непостижимой тайной. А если бы им открылось, что эти мирные зеленые склоны были некогда усеяны трупами и обагрены кровью, их бы одинаково изумило и то, что какие-то люди когда-то учинили здесь побоище, и то, что их потомки торжественно увековечили память о кровопролитии.
Исполненные восхищенья, бредут они по зеленым лугам и вдоль берега тихой реки. На время отведем от них взгляд — и завидим их снова у крыльца серого каменного здания готической архитектуры, где от старого мира осталось лишь то, что он сам счел за благо запомнить, — возле книжной сокровищницы Гарвардского университета.
Дотоле ни одному студенту не доводилось наслаждаться таким
— В чем тут дело? — произносит он наконец. — Знаешь, Ева, мне, право, будто нужнее всего разгадать тайну этой большой и тяжелой вещи с таким множеством тоненьких черточек внутри. Взгляни! Она смотрит мне в лицо, ну вот-вот заговорит!
По женскому наитию Ева раскрыла томик модного поэта, несомненно самого удачливого из земных стихотворцев: ведь его творения остались в чести, когда все великие искусники лиры канули в Лету. Но пусть призрак его не слишком ликует! Единственная дама на свете роняет книжку и весело смеется, глядя на озабоченного мужа.
— Дорогой Адам, — восклицает она, — какой ты задумчивый и грустный! Брось ты эту глупую вещь: если даже она и заговорит, незачем ее слушать. Давай разговаривать друг с другом, с небесами, с зеленой землей, с ее деревьями и цветами. Их наука лучше и нужнее для нас.
— Что ж, Ева, наверно, ты права, — отвечает Адам с легким вздохом. — И все-таки мне кажется, здесь нашлись бы ответы на те загадки, среди которых мы целый день блуждаем.
— А может быть, лучше и не искать ответов, — настаивает Ева. — Не знаю, по-моему, здесь словно бы нечем дышать. Коль ты меня любишь, пойдем отсюда!
Настояв на своем, она спасает его от таинственной книжной пагубы. Вот благодатное женское влияние! Побудь он там еще немного, покуда не отыскался бы ключ к библиотечным сокровищам — что не так уж невероятно: ведь рассудок у него человеческий, да вдобавок собственная хватка и проницательность, — и превратился бы в ученого, и грядущий хронограф нашего злополучного мира вскоре поведал бы о грехопадении второго Адама, вкусившего роковое яблоко с иного Древа Познания. Все ухищрения и измышления, мнимая мудрость, столь живо сходствующая с подлинной; все убогие истины, столь ущербные, что становятся обманчивей всякой лжи; все дурные принципы и злостные их порождения, гибельные примеры и превратные жизненные правила; все благовидные теории, обращавшие мир в морок, а людей — в тени; весь печальный опыт, который человечество стяжало за столько веков и из которого никогда не умело извлечь нравственных уроков на будущее, — все это нагромождение сокрушительной учености враз обрушилось бы на голову Адама. Ему бы только и осталось, что поднять бестолково оброненное нами жизненное бремя и пронести его еще немного.
А в своем блаженном неведении он все-таки внове порадуется нашему изношенному миру. Пусть даже он, как и мы, добром не кончит, зато хоть волен — а это вовсе не пустяк — ошибаться на свой страх и риск. И его литература, которая объявится с веками, не будет тысячекратным отзвуком нашей поэтической мысли, повторением образов, созданных нашими великими песнотворцами и повествователями; в ней зазвучат напевы, неслыханные на Земле, и скажутся достижения ума, чуждого нашим понятиям. Пускай же библиотечные тома покрываются многовековым слоем пыли, и в свой срок пусть обрушатся на них своды книгохранилища. Когда у потомков второго Адама накопится столько же своего мусора, тогда и настанет для них время перекапывать наши руины и сравнивать литературные свершения двух независимых рас.