Чертог фантазии. Новеллы
Шрифт:
Случилось — очень кстати для Адама и Евы, все еще одетых, как подобает в Эдеме, — так вот случилось им первым делом зайти в модный магазин одежды и тканей. К ним не бросились услужливые и назойливые приказчики; не оказались они среди множества дам, примеряющих блистательные парижские туалеты. Всюду пусто; торговля замерла, и ни малейший отзвук призывного клича нации «Вперед!» не тревожит слуха новоявленных посетителей. Но образчики последней земной моды, шелка всевозможных оттенков, шедевры изящества и роскоши, предназначенные для пущего убранства человеческих телес, набросаны кругом, точно груды яркой листвы в осеннем лесу. Адам наудачу берет в руки какие-то изделия и небрежно отбрасывает их прочь с неким фырканьем на соприродном ему языке. Между тем Ева — не в обиду ей, скромнице, будет сказано — взирает на эти любезные ее полу сокровища не столь безразлично. Скорее озадаченно разглядывает она пару корсетов на прилавке, не видя им разумного применения.
— Нет, это все мне, пожалуй, не нравится, — решает она. — Только вот что странно, Адам! Ведь зачем-нибудь да нужны такие вещи? И конечно, я бы должна понять зачем — а мне ничего не понятно!
— Ох, милая Ева, да что ты ломаешь голову над всякой чепухой! — в нетерпенье восклицает Адам. — Пойдем отсюда. Хотя постой! Что за чудеса! Моя ненаглядная Ева, ты просто набросила этот покров себе на плечи, и как же он стал прекрасен!
Ибо Ева, с присущим ей от природы вкусом, облеклась в отрез серебристого газа, и Адам получил первое представление о волшебных свойствах одежды. Он увидел свою супругу в новом свете, заново ею восхищаясь, но по-прежнему уверенный, что ей не нужно иного убранства помимо ее золотистых волос. И все же он, чтоб не отстать от Евы, избирает для себя синий бархат, который, точно по мановению свыше, живописно, как мантия, облачает его статную фигуру. В таком одеянии они следуют навстречу новым открытиям.
И забредают в церковь — не затем, чтобы покрасоваться роскошными нарядами, но привлеченные шпилем, указующим в небеса, куда их уже так сильно манило. Когда они минуют портал, часы, заведенные пономарем перед самым его исчезновением с лица земли, бьют долго, гулко и раскатисто; ибо Время пережило прямых своих отпрысков и теперь говорит с внуком и внучкой железным языком, данным ему людьми. Потомки внимают, но не разумеют. Природа найдет для них меру времени в сцепленье мыслей и дел, а не в отсчете пустопорожних часов. Вот они проходят меж рядами и поднимают глаза к сводам. Если бы наши Адам и Ева обрели смертную плоть в каком-нибудь европейском городе и попали в огромный и величественный старинный собор, они, может статься, и поняли бы, зачем воздвигли его вдохновенные зиждители. Как в зловещем сумраке древнего леса, их побуждала бы к молитве сама атмосфера. А в укромных стенах городской церковки таких побуждений не возникает.
Но все же и здесь еще ощутимо было благоухание религии, наследие богобоязненных душ, наделенных отрадным предчувствием бессмертия. Быть может, они подают вести о лучшем мире своим потомкам, подавленным заботами и невзгодами нынешнего дня.
— Знаешь, Ева, я будто поневоле поднимаю глаза, — говорит Адам. — И мне не нравится, что крыша закрывает от нас небеса. Давай выйдем отсюда — вдруг увидим, что сверху на нас глядит Огромный Лик?
— Да: Огромный Лик, озаренный любовью, словно солнечным светом, — соглашается Ева. — Конечно, ведь мы уже где-то Его видели!
Они выходят из церкви и падают на колени за ее порогом, послушные безотчетному велению духа — преклониться перед благодетельным Отцом. Но, по правде сказать, жизнь их и без того являет собой непрерывную молитву: чистота и простодушие каждый миг собеседуют с Творцом.
Мы видим, как они входят во Дворец Правосудия. Но разве могут они составить даже самое отдаленное понятие о назначении этого здания? Откуда им знать, что их братьям и сестрам, сходным с ними по природе и подвластным изначально тому же закону любви, который безраздельно правит их жизнью, зачем-то потребуется внешнее подтверждение голосу истины в душе? И что, кроме горького опыта, темного отложенья многих веков, приобщит их к скорбной тайне преступления? О, Судейский Престол, не от чистого сердца ты был воздвигнут и не в простоте душевной; тебя воздвигли суровые, морщинистые старцы поверх окаменелой груды неправд земных! Поистине ты — символ искаженья человеческой судьбы.
Без всякой пользы для себя посетят затем наши пришельцы и Законодательное собрание, где Адам усаживает Еву в кресло спикера, ничуть не ведая о том, сколь это назидательно. Мужской рассудок, смягченный женским милосердием и нравственным чувством! При таком законодательстве не было бы нужды ни в судебных палатах, капитолиях и парламентах, ни даже в тех сходках старейшин под раскидистыми деревьями, которые возвестили человечеству свободу на наших берегах.
Куда же далее? Игра своенравного случая точно стремится смутить их, предлагая одну за другой загадки, которые человечество рассеивало на путях своих странствий и, сгинув, оставило неразрешенными. Они входят в угрюмое здание серого камня, одиноко стоящее поодаль от прочих, сумрачное даже при солнечном свете, едва-едва проникающем сквозь железные решетки на окнах. Это тюрьма. Надзиратель покинул свой пост, вызванный к начальству поважнее шерифа. А заключенные? Быть может, роковой посланец, распахивая все двери, уважал ордер на арест и судебный приговор и препоручил узников каменных мешков дальнейшим попечениям земного правосудия? Нет, назначен был новый процесс, в высшей инстанции, где судья, присяжные и узник сплошь и рядом садились вместе на скамью подсудимых — и почем знать, кто оказывался виновнее! Тюрьма, как и вся Земля, теперь опустела и отчасти утратила было недобрый вид. Но тесные камеры по-прежнему подобны могилам, только еще мрачнее и мертвеннее: ведь в них вместе с телом был погребен бессмертный дух. На стенах видны надписи, сделанные карандашом или нацарапанные ржавым гвоздем: два-три предсмертных слова, или отчаянная похвальба своей виной перед миром, или просто дата — заключенный хотел угнаться за быстротекущей жизнью. Теперь стало некому разбирать эти каракули.
И покуда в новых обитателях Земли еще свеж замысел Творца — да нет, и во времена их далеких потомков, через тысячу лет, — некому будет понять, что это — лечебница для больных самым тяжким из недугов, какими страдали их предшественники. Здесь зримо проявлялась проказа, в разной мере всеобщая. Все, даже чистейшие из них, заражены были язвой греха. Поистине смертоносная хворь! Нутром чуя признаки порчи, люди таили ее, страшась и стыдясь, и сурово карали тех несчастных, чьи гнойные струпья открывались всякому взору — ведь утаить их можно было лишь под богатой одеждой. За время людской жизни на Земле были испробованы все средства лечения и изничтоженья болезни — все, кроме единственно целебного цветка, растущего на Небесах и врачующего все земные немощи. Люди не попытались исцелять грех ЛЮБОВЬЮ! А попробуй они хоть единожды, может быть, и не стало бы надобности в том мрачном лепрозории, куда забрели Адам с Евой. Спешите же прочь, берегите свою первозданную невинность, чтобы гнилая плесень этих памятливых стен не изъязвила вас метинами новой падшей расы!
Из-под тюремных сводов они выходят в огражденный стенами двор к нехитрому, но загадочному для них сооружению. В нем всего-навсего два столба и поперчный брус, с которого свисает петля.
— Ева, Ева! — восклицает Адам, содрогаясь от несказанного ужаса. — Что это такое?
— Не знаю, — откликается Ева, — только, Адам, ох как сдавило мне сердце! Точно нет больше неба! И солнца нет!
Недаром содрогнулся Адам и Еве сдавило сердце: ведь это таинственное орудие являет ответ человечества на многотрудные задачи, которые Бог предоставил ему разрешить; это — орудие устрашения и кары, от века тщетной и все же беспощадной. Здесь в то роковое, последнее утро преступник — один лишь он, хотя безвинных на свете не было, — испустил дух на виселице. Если бы мир расслышал поступь судьбы на пороге, то эта казнь была бы как нельзя более уместным итогом человеческих дел на земле.
И наши пришельцы торопятся вон из тюрьмы. Когда б они знали, сколь искусственно замкнутой была жизнь прежних обитателей Земли, как ее сковывали и отягощали привычные уродства, они, может статься, сравнили бы весь наш нравственный мир с узилищем, а упразднение человеческого рода сочли бы всеобщим избавлением.
Затем они входят без спросу — попусту, впрочем, звонили бы они у дверей — в чей-то особняк, один из самых чинных на Бикон-стрит [83] . Дом полон дрожащими звуками, нестройными и жалобными, то гулкими, будто гуденье органа, то еле слышными, как робкий лепет: кажется, некий дух, причастный к жизни исчезнувшей семьи, оплакивает свое внезапное сиротство в опустелых покоях и залах. А может быть, чистейшая из смертных дев замешкалась на земле, чтобы отправить панихиду по всему роду человеческому? Нет, не то! Это звучит Эолова арфа, игралище гармонии, сокрытой во всяком дыхании Природы, будь то дуновенье зефира или же ураган. Ничуть не изумившись, Адам и Ева восхищенно внимают стихийным аккордам — но ветер, растревоживший струны арфы, мало-помалу стихает, и они обращают внимание на великолепную мебель, на пышные ковры и на отделку покоев. Все это тешит их непривычный глаз, но сердцу ничего не говорит. Даже картины по стенам не вызывают особого любопытства: ведь живопись предполагает подмену и обман, чуждые первичной простоте миросознанья. Незваные гости проходят мимо череды фамильных портретов, но им и невдомек, что это мужчины и женщины, — столь нелепо они разодеты, столь чудовищно искажены их черты столетиями нравственной и физической немощи.
83
Бикон-стрит — фешенебельная улица в Бостоне.
Случай, однако, являет им образы человеческой красы, свежевылепленные Природой. Вступая в роскошный покой, они с удивлением, хоть и без испуга, видят, как им навстречу движутся две фигуры. Не ужасно ли вообразить, что на белом свете остался кто-то еще, кроме них?
— Что это?! — восклицает Адам. — Моя прекрасная Ева, как можешь ты быть там и тут?
— А ты-то, Адам! — отзывается Ева в недоуменном восторге. — Ведь это, конечно, ты, такой статный и дивный. Но ты же рядом со мной! Мне хватит тебя одного — вовсе не надо, чтоб было двое!