Чертово колесо
Шрифт:
Потом расплатился с переводчиком, купил сувенирную лупу и ночью в «Кабуле» долго сравнивал свою марку с каталогом, все более убеждаясь, что сходство неоспоримо, а это значит, что в его жизни скоро наступят большие перемены.
Он ходил по номеру большими шагами, прихлебывая виски и вслух разговаривая сам с собой, не в силах сдержать чувств, что редко с ним происходило. Ощущение было, как в день выхода на свободу. Важное и неважное мешалось в голове, а на задворках маячили какие-то белые облака, голубая вода моря, счастливый смех, английские побасенки вместе с запахом свежепоглаженного белья
Однако ночью ему приснился неприятный сон: его выгоняют из какой-то квартиры, где ему очень хорошо, а он — голый!.. Стоит на лестничной площадке в растерянности и смуте. Ему мало лет, он мальчик, но знает, что это верх неприличия, так уже случалось в детском саду, когда у него летом лопнули сзади трусики и он, пунцовый, просидел целый день, не вставая, в углу, а пришедшую мать упрямо заставил пойти домой и принести другие штанишки, хотя она и говорила, что ничего не заметно и прорезь не видна…
43
Кока, Художник и рыжий Тугуши уже четвертый час сидели в садике напротив стадиона «Динамо». Без сигарет и денег, голодные и злые, они угрюмо всматривались в сумерки, почти потеряв надежду дождаться Борзика, которому отдали последний полтинник на кокнар. Борзик каждый божий день ездил в какое-то азербайджанское село, к черту на рога, откуда возвращался опухший и разомлевший от кайфа. Да, он-то в кайфе, а ты жди его часами, пока он там не шваркнется пару раз по полной программе!..
И всякой пакости ожидать можно: примчится в панике, расскажет сказку, что менты остановили на Красном мосту и пришлось высыпать кокнар в кусты, или как опера погнались за ним и он выбросил опиуху в окно — и все, возразить нечего!.. И синяков сам себе понаставит! И рубаху порвет до пупа! А надо будет — и ножом себя кольнет в ягодицу для пущей убедительности, если игра стоит свеч. В общем, из молодых да ранних. Конечно, в таких делах все зависит от того, кто и кому все это втирает. Вряд ли Борзик пойдет на конфликт из-за паршивого полтинника, но, тем не менее, чувствовали себя друзья весьма беспокойно.
Смеркалось. На круглые кусты была наброшена паутина теней и тусклых бликов. Кусты иногда ожесточенно перешептывались и шуршали. Казалось, что вот сейчас из любого куста вынырнет Борзик. Но его нет и нет.
Кока, устав ругать советское варварство, обреченно вставал со скамейки, прогуливался до кустов, сплевывал на них и тащился обратно, ежась и ноя в голос. Он с детства был нытиком и плаксой: «Мне плохо! Я болен!» Но за это, как ни странно, его любили девочки. Может, тогда установилась мода на «больных», болезненно-мечтательных типов?.. Или просто в девочках говорил женский инстинкт — больного утешить, приголубить?.. В любом случае, Кока всегда сидел с девочками, на переменах тоже далеко от них не отходил, а они опекали и защищали его от «здоровых» мальчишек.
Художник смотрел в песок. Тугуши, небритый и потный, в драной майке и мятых брюках, ковырял в носу и каждые пять минут спрашивал, который час. Художник молча отмахивался. Тугуши замолкал, потом вновь лез к часам или принимался вспоминать, как раньше было хорошо
— Кто это — Сатана? — кисло поинтересовался Кока. Он уже несколько раз слышал от них кличку, но не помнил, о ком идет речь.
— Бандит. Разбойник. Абрек! Да ты его знаешь! Помнишь, мы однажды, давным-давно, ширялись на чердаке в Доме чая? — напомнил Художник. — Он тогда явился и забрал почти все лекарство.
Кока ясно вспомнил квадратного зверюгу с клоком волос, торчащих рогом на лбу. Парень ударом ноги распахнул дверцу чердака, вразвалку подошел к ящику, молча и бесцеремонно перелил себе в пробирку почти весь раствор, причем так распахнул куртку, чтобы все хорошо видели рукоять револьвера. И никто не пикнул, хотя их было четверо. Потом, когда он ушел, они чуть не передрались за остаток, который в итоге разыграли на спичках и в суете пустили Коке мимо вены под кожу. На месте укола возник громадный синяк, а потом нарыв.
— Если человека называют бандитом и разбойником, то другие заранее боятся его. А я его не боюсь, — сообщил Художник. — Он мне лишнего слова никогда не сказал…
Кока скептически посмотрел на него, а Тугуши фыркнул:
— А на хер ты ему нужен?
— Может, это он тогда в твою мастерскую залез и все твои картины пожег и порезал? — напомнил Тугуши.
— Может быть, — скорбно покачал заросшей головой Художник. — Никто ведь не видел. На «нет» и суда нет!
Помолчали.
— Где же Борзик? Куда он запропастился? — в тысячный раз спрашивал у пустоты Тугуши.
Художник пробормотал что-то, а Кока про себя усмехнулся: «Где, где…» Когда кто-то отправляется за кайфом, он может очутиться где угодно — прятаться под забором или стоять в телефонной будке, играть в шахматы или есть пирожки в сомнительном кафе. Или писать объяснительную в милиции неизвестного села. Или клянчить в аптеке пузырь. Ловить машину на обочине шоссе. Драться или лежать избитым (а то и убитым) на бахче. Или лопать арбуз на той же бахче. Искать цыгана в поле, бабая в хлопке, бая в бане, ведьму в лесу, иголку в стогу или шприц в сортире — в общем, везде и всюду.
— Я думаю, он просто ждет барыгу! — не дождавшись ответа, сам себя успокаивал Тугуши.
Конечно, предпочтительней думать, что Борзик тихо сидит в чайхане, а барыга запаздывает, что бывает сплошь и рядом: у кого в руках кайф — у того и власть, и ждать его будут сутками и неделями, лишь бы пришел.
Да и какой он, этот барыга? Где живет? Что делает? Где хранит кайф? Сам Кока никогда настоящего барыгу живьем не видел (парижские дилеры не в счет), и поэтому ему каждый раз представлялся новый образ: бородатый мужик в папахе, старая женщина-цыганка в монистах, узкоглазый чучмек в халате и тюбетейке. Но чаще всего страшный лохматый татарин, который отсыпает отраву из коричневого бумажного мешка, скаля золотые зубы: «Хороший кайф даю, жирный, крепкий!» — пересчитывает толстыми пальцами деньги и, круто завернув полу ватника, прячет их в карман солдатских галифе…