Честь: Духовная судьба и жизненная участь Ивана Дмитриевича Якушкина
Шрифт:
Дело было нешуточное. В то время как следствие готовилось к «суду», вернее сказать, к осуждению тех, кто «злоумышлял» на жизнь бывшего, уже скончавшегося ко времени событий на Сенатской, императора Александра, вдруг обнаружился замысел покушения на «здравствующего», существующего и уже царствующего Николая. Заговор словно бы вступал в какую-то новую свою стадию, готов был перевалить через катастрофу Сенатской площади и идти дальше…
«Я совершенно пропал… Положение мое было ужасное, это были минуты самые тяжелые из всех лет моего заточения. Я решился написать к императору и рассказать в письме все… Я просил наложить на меня какое угодно наказание, но избавить Муханова от ответственности в деле, в котором он участвовал одной болтовней…»
«Государь!
Преступнейший из подданных ваших осмеливается повергнуть себя к стопам вашего императорского величества в надежде на неограниченное милосердие ваше.
В показаниях моих высочайше учрежденному Комитету объявил я, что в присутствии
Пусть узы мои стеснятся, пусть буду осужден я к наистрожайшему наказанию; но избавленный милосердием вашим, о государь! от упрека совести, что малодушием или неосторожностию вверг я других в несчастие, не перестану я благословлять августейшее имя вашего императорского величества. Всемогущий поможет мне не изменить обету сему.
Да будет за меня предстательницей пред лицом вашего императорского величества вера моя к неограниченному милосердию вашему.
Вашего императорского величества верноподданный
1826-го года февраля 22-го дня. Отставной капитан Якушкин».
Все как-то «обошлось»… Муханова не повесили, а дали 12 лет каторги за «дерзкие слова». Похоже, что Николай почти инстинктивно почувствовал, быть может, что каким-либо образом выделять идею покушения персонально на него лично из общей «темы» декабристского заговора и тем самым с неизбежностью указывать на эту идею было бы для него и тактически нерационально, и небезопасно. Быть может, сыграло тут свою роль к тому же и то еще обстоятельство, что в «историю Муханова» был замешан Михаил Орлов, тоже оказавшийся свидетелем «дерзких слов» Муханова и даже поцеловавший при свидетелях Муханова после произнесения им этих самых слов. Так или иначе, но Якушкина после очной ставки с Мухановым, на которой последний «не запирался, что говорил вздор» и вместе с тем заявил, что «намерения совершить преступление… никогда не имел», после этой «страшной», по словам самого Якушкина, минуты, его «отвели в равелин и с этих пор не тревожили до окончания следствия». До той минуты, когда изломали шпагу о его голову.
«Якушкин, долгое время отвергая все Таинства веры, постоянно изъявлял Протоиерею казанского Собора Мысловскому (посещавшему арестантов по распоряжению Комитета) неудовольствия свои на его посещения, отказываясь от всех утешений религии. Но наконец, постигнув всю важность вины своей и тронутый истинным раскаянием, сам обратился к сему же протоиерею с убедительнейшею просьбою о примирении его с совестью, и о удостоении его исповеданием. Протоиерей уверясь в искренности чувств его, и видя в нем трогательнейший пример совершенного раскаяния и обращения к Религии, приобщил его Святых тайн, и обстоятельно донес о сем Комитету, о чем 12-го Апреля записано в журнал.
Таков официальный окончательный рисунок дела Якушкина и всей эволюции, совершившейся в его внутреннем состоянии за время следствия. Большего, очевидно, уже и не требовалось.
Примечательно же тут едва ли не прежде всего то обстоятельство, что под пером «правителя дел» вопрос о «раскаянии» Якушкина столь неразрывно связался с вопросом об отношении Якушкина к религии. По сути, это оказался один и тот же вопрос.
Нет, отнюдь не чувство какого-либо подъема, духовного взлета и внутреннего утешения испытал Якушкин, обратившись тогда к религии в лице протоиерея Мысловского. Напротив, он испытал тогда чувство грехопадения и слил это чувство в душе своей с чувством страшной вины перед едва не погубленным товарищем, с чувством действительного бесчестия, едва не обрушенного им самим на себя. Делать было нечего, — надо было как-то подниматься самому, не взывая уже ни к каким силам извне, не уповая уже более ни на что, кроме своих собственных внутренних сил.
«И свет не пощадил, и рок не спас».
Конечно, во время следствия Якушкин пережил очень глубокий духовный кризис, как можно было бы теперь сказать. Что «честь дороже присяги» — это для Якушкина было уже давно ясно. Письмо к императору было делом явно вынужденным, ситуационно обусловленным. Вместе с тем этот акт указал Якушкину и на ту границу, далее которой он без непоправимого урона для своего нравственного чувства идти уже не мог и не пошел. В отличие от большинства иных своих товарищей. Последнее сказано, как нетрудно понять, не в какой-то ретроспективный укор им, а ради констатации важного нравственного факта. Выяснилось с несомненностью, что честь, если держаться этого «тогдашнего» термина в его «тогдашнем» смысле, дороже веры, дороже утешений религии. Вот это был уже новый шаг на пути нравственной эмансипации, нравственного самоопределения личности. И этот шаг был сделан Якушкиным. Был сделан в той экстремальной ситуации «бездны на краю», когда столь многие товарищи Якушкина — даже из самых сильных духом, — отчаявшись идти, пытались «вознестись» и в таком «переносном смысле» пережить как-то катастрофу. Что «честь дороже присяги» — было уже выяснено и вошло «в плоть и кровь» тех, во всяком случае, кто вышел к Сенатской площади или ушел вместе с теми, кто на ней был в роковой день 14 декабря, в Сибирь. А вот что нравственность в известном смысле самоценна, что ее нельзя доверить вере — это еще только предстояло выяснить и доказать. Тут, в решении этого вопроса, Якушкину довелось одному из первых сделать свой выбор, видя, что такой выбор жизнь действительно предлагает, что такой выбор не чистое «умствование», не «пленной мысли раздраженье», а вполне жизненная, реальная вещь, вполне жизненная, реальная ситуация… Можно, конечно, представить дело и таким образом, что обращение Якушкина к религии стоит в одном ряду с таким его поступком, как обращение с письмом к царю. В известном смысле так оно, очевидно, и было. Но куда важнее тот факт, что, как и в случае с письмом, так и в случае с обращением к религии, Якушкин, сделав первый шаг, далее не пошел, остановился и возвратился на какой-то иной, свой собственный путь.
«Неутомимо преследуя избранную им цель, он никогда не уклонялся от обязанностей, им на себя наложенных…»
«…Он легко мирился с превратностями судьбы, был всегда бодр и весел. По выдающимся свойствам ума и характера, он имел влияние на большую часть своих товарищей, хотя многие из них были значительно старше его годами, например М. А. Фонвизин, которым он овладел с первой встречи с ним; в минуты скорби и упадка они искали его нравственной поддержки…»
5
Воспитанница М. И. Муравьева-Апостола, близко знавшая Якушкина по Ялуторовску.
Можно, конечно, и после всего изложенного остановиться на том, что «вера» — дело сложное, часто глубоко «личностное», что тот факт, что Якушкин расценивал свое обращение к «вере» в ее официальном выражении в пору своего заключения, равно как и тот, скажем, факт, что он и перед смертью своей, уже возвратившись из Сибири, решительно отказался от обряда причащения, еще далеко не все проясняет в этом случае. Да нет, кое-что, скажем так, проясняет. Как — еще более — и вся вообще жизнь Якушкина. Это все «формальности» в ту пору значимые, это все знаки внутренних решений, которые в ту пору не обходили и не могли обойти общественная мысль и нравственное чувство людей, думавших о жизни, о смысле истории, которая менялась у них всех на глазах и требовала от них самих каких-то внутренних перемен и перемен в их собственных судьбах. Судьбу любого человека, сколько бы необычной или «уединенной» она ни казалась нам, нельзя понять вне связи с тем «духом времени», в котором она существует. Я имею в виду всю ту духовную атмосферу, которая была «накоплена» людьми к тому времени, когда жил и думал данный человек, всю ту духовную атмосферу, которая создавалась современниками и предшественниками его, улавливавшими те же «воздушные потоки», что и он, находившими эти потоки и следовавшими ими или уходившими из них, чтобы обрести какое-то «новое дыхание». А в общем-то в общей духовной атмосфере в одно и то же время всегда живут разные люди, по-разному, но параллельными судьбами и дышат они одним и тем же воздухом. И эти люди по-разному решают одни проблемы.
«Гражданская свобода должна быть плодом внутренней свободы каждого индивида, составляющего народ, а внутренняя свобода приобретается сознанием. И таким-то прекрасным путем достигнет свободы наша Россия… И все это сделается без заговоров и бунтов, и потому сделается прочнее и лучше. Давно ли мы с тобою живем на свете, давно ли помним себя, и уже посмотри, как переменилось общественное мнение: много ли теперь осталось тиранов-помещиков, а которые и остались, не презирают ли их самые помещики?.. Давно ли падение при дворе сопровождалось ссылкою в Сибирь? А теперь оно сопровождается много, много, если ссылкою в свою деревню… Помнишь ли ты, как отличались, как мило вели себя господа военные, особенно кавалеристы (т. е. гусары), в царствование Александра, которого мы с тобою видели собственными глазами за год или за два до его смерти? Помнишь ли ты, как они нахальствовали на постоях, увозили жен от мужей из одного удальства, были ужасом и страхом мирных граждан и безнаказанно разбойничали? А теперь?.. Теперь они тише воды, ниже травы. Ты уже не боишься их, если имеешь несчастие быть фрачником или иметь мать, сестру, жену, дочь… Теперь студент, который в состоянии выпить ведро вина и держаться на ногах, уже не заслужит, как прежде, благоговейного удивления от своих товарищей, но возбудит к себе их презрение и ненависть. А что всему этому причиною? Установление общественного мнения, вследствие распространения просвещения, и, может быть, еще более того, самодержавная власть. Эта самодержавная власть дает нам полную свободу думать и мыслить, но ограничивает свободу громко говорить и вмешиваться в ее дела. Она пропускает к нам из-за границы такие книги, которых никак не позволит перевести и издать. И что ж, все это хорошо и законно с ее стороны, потому что то, что можешь знать ты, не должен знать мужик, потому что мысль, которая тебя может сделать лучше, погубила бы мужика, который, естественно, понял бы ее ложно… Быть апостолами просвещения — вот наше назначение. Итак, будем подражать апостолам Христа, которые не делали заговоров и не основывали ни тайных, ни явных политических обществ, распространяя учение своего божественного учителя, но которые не отрекались от него перед царями и судиями и не боялись ни огня, ни меча… Итак, учиться, учиться и еще-таки учиться! К чорту политику, да здравствует наука!.. Бога ради, не думай о том, где и как можешь ты быть полезен, но думай о том, чтоб поддержать и возвысить свое человеческое достоинство…»
«Концепция русского исторического процесса, изложенная Белинским, отражала распространенные в эту пору ошибочные идеалистические представления об объективной прогрессивности русского самодержавия, как якобы надклассового политического института, а не органа помещичье-дворянской диктатуры. Эта концепция, с одной стороны, была крепко связана с еще неизжитыми в крестьянской массе монархическими иллюзиями, верой в царя-реформатора, освободителя от крепостной неволи, а с другой, отвечала интересам тех кругов дворянской и буржуазной интеллигенции, которые в условиях первых лет николаевской реакции ревизовали традиции декабристов и пытались сочетать критическое отношение к крепостническому государству с отказом от революционных методов борьбы с ним».