Честь: Духовная судьба и жизненная участь Ивана Дмитриевича Якушкина
Шрифт:
«…Когда все и каждый оценили то назначение, какое мы имели в нашем положении, никому на мысль не приходило намерение освободиться. Никто даже из находившихся на поселении, в самых тяжких обстоятельствах, не попытался избавиться от своих страданий бегством». Вот что пишет Якушкин в своих «Записках».
«…Здесь, — говорит Азадовский, — речь идет о более позднем периоде, когда уже определенно осозналось назначение декабристов в Сибири; во-вторых, это заявление необходимо сопоставить с соответствующими показаниями других мемуаристов, и тогда будет ясно, что соблазн побега мог быть еще и потому губителен, что всякая одиночная попытка в этом направлении тяжело отозвалась бы на положении оставшихся.
Поэтому-то нет никаких оснований говорить о принципиальном отказе декабристов от побега или представлять их покорившимися
Но стоит как следует вчитаться в то, что сказано Якушкиным, станет видно, какой смысл он придает побегу: избавление от страданий бегством. Вот что, как видно, представляется ему неприемлемым. От судьбы, как говорят, не убежишь. Фатализм ли это? А может быть, особого рода стоицизм? Ведь верность своей судьбе не есть покорность ей. И какова та цена, которой можно избежать своей судьбы? Нравственная цена? А почему подавляющее большинство самых активных участников событий на Сенатской не пытались скрыться сразу же после разгрома восстания? Беседовали, размышляли, делились впечатлениями и уже никуда не спешили. Кое-кто сам приходил во дворец и отдавал шпагу. Почти все оставались на месте. Не пытались скрыться, бежать, затеряться где-нибудь и у кого-нибудь и те, которых известие о катастрофе настигло далеко от места событий и к которым фельдъегерь или полицмейстер являлись куда позднее известий о предстоящем почти неизбежном аресте.
«После 14 декабря, — читаем в «Записках» Якушкина, — многие из членов Тайного общества были арестованы в Петербурге; я оставался на свободе до 10 генваря. В этот день вечером я спокойно пил дома чай… Я ожидал ареста… К отъезду у меня было уже все приготовлено заранее».
Сибирь — испытание; на верность самими на себя принятой судьбы, на верность тому делу, которое было как бы только заявлено на Сенатской. «Проверка на прочность» прокламированных побуждений. Бежать от испытания, спасаться от проверки? А ведь издалека, но пристально, может быть даже и придирчиво, за тобой следят тысячи глаз, ведь от тебя пойдет какой-то след… Для «людей дела» это было, возможно, особенно тяжкое испытание — скованными руками и замкнутыми устами. Лунин взял, конечно, своим заявлением о роли, принимаемой «вступлением в Сибирь», очень высокую ноту, на которой едва ли не он один и едва ли не крайней только ценой и мог рассчитывать удержаться. Не все и выдержали испытания, выдержавшие держались по-разному и разного. Но Лунин заявил сам принцип, по которому Сенатская и Сибирь оказывались звеньями одной цепи кандальной чести.
«…Вы… спрашиваете о Бакунине. Но что сказать Вам о нем? Убежал тайком из Николаевска от полицейского надзора, от жены, от долгов и теперь в Лондоне с Герценом, который вероятно скоро разочаруется от этого пустого человека… Касательно же продажи права на издание Марлинского поговорите с сестрою Еленою… Уговорите ее порешить продажу поскорее, потому что с каждым годом она будет более и более терять. Она не хочет понять, в чем состоит насущное требование века».
Для многих декабристов Сибирь оказалась прежде всего испытанием на удержание взятого идейно-нравственного уровня. И такого рода испытание было тоже исключительно общественно-исторически значимым.
«…Невольно приходит на мысль, что в жизни есть летучие начала, которые удобнее сохраняются в таком закупоренном положении, как наше…»
«Проходили годы; ничем отрадным не навевало в нашу даль — там, на нашем западе, все шло тем же тяжелым ходом. Мы, грешные люди, стояли как поверстные столбы на большой дороге: иные путники, может быть, иногда и взглядывали, но продолжали путь тем же шагом и в том же направлении»…
6
Написаны по настоятельному побуждению Е. И. Якушкина.
Исключительна бывает в иные времена роль таких вот «поверстных столбов» на большой дороге движения общественной жизни, в судьбах отдельных ли людей или целых поколений. Только ведь кажется, что люди идут и идут все в своем направлении, не оглядываясь ни по сторонам, ни назад, а видя лишь ближайшего соседа, да насущную цель своего обыденного маршрута. Оглядываются они. Пусть и мысленно, но обязательно оглядываются. И видят: стоят эти самые «поверстные столбы», на своем месте — эти навигационные знаки движения жизни, от них идет какой-то важный отсчет, по ним можно во всякую пору свериться, определить свое местоположение в обществе, действительное местоположение, по ним можно ориентироваться. Если, конечно, они остаются на своем месте.
«Казалось бы, что сосланные в Сибирь и прожившие в ссылке тридцать лет должны бы ставить на пьедестал то дело, за которое они столько лет страдают, — ничуть не бывало. Большая часть из них смотрят на это дело совсем не так и ставят его даже ниже, чем оно должно стоять…»
Щедрин изъял декабристскую тему из своей «Истории одного города», хотя и собрался было ее коснуться. Эта тема относилась к какой-то иной истории. Нельзя исключить, что подобному решению Щедрина содействовало то обстоятельство, что ко времени создания его «Истории…» уже стала фактом общественного сознания та история декабризма, которую написали сами декабристы в своих мемуарах, публиковавшихся Герценом. Серия этих мемуаров, открывавшаяся «Записками» Якушкина, объективно явилась своеобразным дополнением щедринской «Истории…» в общественном восприятии того времени. Более того, в своеобразных условиях развития общественного движения той поры (о чем — ниже) Щедрин наверняка не был бы прав, оспорив в «Истории…» высокий пафос дворянской революционности.
«Ни в одном из них нет и тени раскаяния и сознания, что они затеяли дело безумное, не говорю уже преступное. Как говорили о французской эмиграции первой революции, они ничего не забыли и ничему не научились. Они увековечились и окостенели в 14 декабря. Для них и после 30 лет не наступило еще 15 декабря, в которое могли бы они отрезвиться и опомниться».
7
Написано в связи с появлением воспоминаний Якушкина, Н. Бестужева и других декабристов.
Пусть в известном смысле для них действительно так и не наступило 15 декабря, пусть они в известном смысле так и остались «поверстными столбами» — в своем ли собственном восприятии или в представлении иных людей. Но как же не случайно вспомнил в связи с появлением воспоминаний декабристов Вяземский одну из настольных книг друзей своей юности, Только вот, словно пугая своего читателя, передернул карты и смешал нарочно совсем разные колоды, когда сказал, что «подобные изображения в роде Плутарха могут иметь сильное влияние на молодые умы. Может быть, — бросил словно бы ненароком Вяземский, — и сам Нечаев не зачитался ли этих повествований и не разогрелся ли подогретыми преданиями».
Плутарх — один из любимейших древних авторов декабристов, один из наиболее ценимых Якушкиным, совершил, несомненно, некое важное нравственно-методологическое, если можно так выразиться, открытие, придя к своей идее «сравнительных жизнеописаний». Не только «примеры» из Плутарха одушевляли «людей дела», многим из которых история судила стать «поверстными столбами» своими. Идея «поверстных столбов» и была в известном смысле заключена в самом методе попарного сопоставления разных биографий у Плутарха. Сопоставляя, сравнивая попарно судьбы знаменитых греков с судьбами именитых римлян, Плутарх словно бы персонифицировал тем самым нравственное значение истории. А это значение невозможно было бы ни уловить, ни выразить вне сравнения, при котором один из героев Плутарха призывался автором сыграть роль «поверстного столба» на типологической шкале разных характеров и судеб.