Честное слово (сборник)
Шрифт:
Но особенно пристально рассматривать открытки и марки у нас не было сейчас времени. Нам нужно было отклеивать эти марки. Некоторые из них отклеивались совсем легко. Чуть-чуть смочишь её или подышишь на неё — и она как новенькая, не смятая, не покорёженная, ложится тебе на ладошку. Другие вода не брала. На такую марку нужно было без конца дышать:
Хы! Хы! Хы!
Вот чуть-чуть отстал, отклеился самый уголок марки. Ногтем слегка отгибаешь этот зубчатый краешек и лихорадочно продолжаешь дышать дальше:
Хы! Хы! Хы! Хы!
Ещё немножко отклеилось. Тут уж не жалеешь лёгких, не жалеешь дыхания:
Хы!
А рядом — Вася: уткнулся носом в свою открытку и тоже:
Фы! Фы! Фы!
Особенно трудно отклеивались наши русские марки. А их в альбоме было, к нашему несчастью, больше всего. Эти маленькие, напечатанные на очень тонкой бумаге марки с изображением двуглавого орла и короны над ним были смазаны ещё, как назло, каким-то особенно крепким клеем. Дышишь на эту марку, смачиваешь её, даже окунёшь краешек открытки в блюдечко с водой — хоть бы что! Опять начинаешь дышать. Опять мочишь. И вот наконец уголок чуть-чуть отстаёт, отклеивается. Но тут же он, этот уголок, начинает свёртываться в трубочку. Осторожно берёшь его кончиками пальцев, пытаешься немножко потянуть, разгладить — и чувствуешь, как мокрая, раскисшая бумага расползается, рвётся. А такую размокшую марку надо уже выбрасывать. Как нам объяснили, рваных или запачканных чем-нибудь марок в Китае не принимают.
Когда работа у нас идёт, марки отклеиваются, не рвутся, мы с Васей разговариваем. О чём? Конечно, только об этом.
— Ты что попросишь прислать — китайчонка или сервиз?
— А ты? — спрашивает Вася. У него, как я понимаю, вообще никакого своего мнения по этому вопросу ещё нет и быть не может. Но и мне решить этот вопрос не так-то легко. Сервиз или китайчонок? И то и другое соблазнительно, заманчиво, так заманчиво, что голова кружится.
— Я — сервиз, — говорит Вася.
— А я… я, пожалуй, тоже сервиз. Нет, я китайчонка… Нет, всё-таки, пожалуй, сервиз.
Эти мучительные колебания, это пылание страстей не кончается тут, в гостиной, за круглым столиком. Самые страшные муки и главная прелесть этих мучений, этих раздумий, сомнений, колебаний — в детской, когда нас уложат спать, когда задуют лампу, и только свет лампадки и свет уличного фонаря за окном чуть-чуть озаряют нашу комнату. Лежишь, укрывшись по самый нос тёплым стёганым одеялом, и думаешь: «Нет, китайчонка… китайчонка… Конечно, китайчонка. Или всё-таки сервиз?»
На кой он мне, простите, ляд был этот фарфоровый сервиз или тем более китайчонок? Что бы я с ним стал делать, с живым китайчонком! И всё-таки ведь мечтал — горячо, упоённо, страстно мечтал.
Мечтаем же мы в детстве о живом медвежонке, тигрёнке или хотя бы котёнке. А разве думаем при этом, что мы будем с ними делать — с тигрятами и медвежатами? Не думаем. Вся прелесть уже в этом — в словах: живой. Медвежонок. Китайчонок. Слонёнок.
Каким я представлял себе его, моего китайчонка? Не помню. Знаю только, что он, этот обещанный мне китайчонок, никак не связывался в моём представлении с теми китайцами, о которых рассказывал отец, будто они работают на строительстве железной дороги в Маньчжурии с утра до ночи за тридцать копеек в день и за чашечку риса.
Видел ли я вообще когда-нибудь живых китайцев? Видел, и довольно часто. В Петербурге их в те годы было
— Сёлика, сёлика, саляпинка!..
Это значило:
— Шёлк, шёлк, сарпинка!
Сарпинку, шёлк, чесучу и другие ткани китайцы носили в каких-то угловатых, квадратных, очень плотно и аккуратно спелёнатых тючках, висевших у них за левым плечом. В правой же руке они держали всегда наготове, как ружьё, деревянный аршин.
В летнее время эти бродячие китайцы торговали не только в Петербурге, но и в его дачных окрестностях. Один такой китаец запомнился мне навсегда.
Солнечный июньский день. Дача нашей бабушки в Старом Петергофе. Мы, ребятишки, сидим на ступеньках веранды, окружив нашу молоденькую тётушку, тётю Лёлю. Всё вокруг белое. И тётя Лёля в чём-то белом, теннисном. И дача белая. И башня на ней. И каретный сарай. И конюшня. И высокий забор на другом конце двора, и ворота, и калитка…
Тётя Лёля что-то рассказывает нам. Но вот брякнула щеколда, скрипнула калитка, и во дворе, согнувшись немного направо, с тючком за левым плечом, появляется молодой китаец в синем.
— Сёлика, чесуча, саляпинка не надо? — спрашивает он, останавливаясь у калитки.
— Нет, нет, голубчик, не надо, — говорит ему тётя Лёля.
Китаец, чуть-чуть помедлив, поглядев, подумав, уходит, деликатно прикрывает за собой калитку. Проходит полминуты, может быть, минута. Мы уже успеваем забыть об этом китайце. Вдруг опять бренчит щеколда, опять скрипит калитка, и во двор заглядывает тот же согнутый в правую сторону китаец.
— Совсем не надо? — спрашивает он.
Конечно, это вызывает хохот. Наверно, и я смеялся вместе со всеми. Но внутри у меня что-то и защемило. И когда я вспоминаю этого вернувшегося китайца теперь — тоже щемит. А может быть, только теперь и щемит, когда за спиной у меня большая жизнь и когда мне нетрудно представить себя в шкуре этого человека.
— Не надо? — спрашивает он.
Ему говорят:
— Не надо.
И он уходит.
Но тут же начинает бранить, казнить себя. «Недотёпа! Торговать не умеешь. Всё утро ходишь и ни одного куска чесучи не продал! Сказали тебе „нет“ — и сразу уходишь. Тебя же учили: надо уметь уговаривать покупателя…» И вот он заставляет себя вернуться, берётся за железную ручку, открывает калитку и спрашивает:
— Совсем не надо?
Приходилось мне видеть китайцев и на Покровском рынке. В рыночной бесцветной толпе они выделялись не только синими одеждами и смоляными косами, но и своим товаром: нежно-голубыми, нежно-розовыми и нежно-жёлтыми бумажными, чем-то похожими на старинные жабо складными веерами, такими же бумажными складными фонариками, птицами, рыбами, драконами…
Были в городе китайские прачечные. Считалось, что самые лучшие прачки на свете — китайцы.
Но конечно, не этих китайцев, не прачек и не продавцов сарпинки и чесучи, я вспоминал, когда, засыпая, предавался мечтам о своём живом китайчонке.