Честное слово (сборник)
Шрифт:
— Это мать… мать, — восторженным шёпотом объяснила моей маме высокая дама в пенсне. — Мать юного героя!
А в фуражку всё падали и падали деньги. Мама моя тоже открыла портмоне и высыпала из него всё, что там было, — всю мелочь.
— Мерси, — глухо и чуть-чуть в нос сказал мальчик, тряхнув смоляным чубом.
Кто-то за моей спиной спросил у него:
— Господин подпоручик, простите, а за что вас наградили Георгиевским крестом?
— За героический подвиг, мадам, — так же глухо ответил он.
— Сколько же вам лет? — спросил кто-то другой.
— На Ильин день исполнится четырнадцать.
— А где вас ранило?
— В Галиции. Под городом Лимберг.
Сердце в груди у меня затрепетало. Подумать только: в Галиции! Там, где мой папа! Мне хотелось спросить у мальчика: а как же, каким образом ему удалось попасть в Галицию? Где ему выдали шинель, фуражку?… Но разве мог я задать хоть один вопрос этому великолепному, бледному, как Печорин, подпоручику и георгиевскому кавалеру?!
Вечером после этой встречи в Гостином дворе я долго не мог заснуть. Было твёрдо и окончательно решено: я бегу на фронт!
К побегу следовало готовиться. Я знал, что прежде всего в этих случаях начинают сушить сухари. Но, увы, я был такой тёпа, такой маменькин сынок, что понятия не имел, как это делается. Я знал, что ванильные сухари покупают в булочной Венцеля на Лермонтовском или в кондитерской Иванова у Мариинского театра. Но ведь не с такими же сухарями люди бегут на фронт!.. Сухари надо сушить самому. И вот я стал потихоньку выносить из столовой, а случалось, и из кухни куски чёрного хлеба, ситного или французской булки. Эти ломти и горбушки я складывал украдкой в ящик своей маленькой белой парты, стоявшей у первого из трёх окон детской. Однако очень скоро выяснилось, что чёрный хлеб таким образом сушиться почему-то не хочет. Дня через три, выдвинув ящик парты, я отпрянул и сморщил нос: из ящика пахнуло чем-то очень нехорошим. Тёмно-коричневые ржавые ломтики были покрыты бирюзовым налётом плесени.
Зато белый хлеб засыхал отлично. Горбушка франзолика съёживалась, на ней появлялись трещины, она делалась твёрдой, как грецкий орех, я с хрустом грыз её, и уже в одном этом хрусте было что-то мужественное, фронтовое, солдатское.
Не помню, сколько мне удалось заготовить таким способом сухарей. Кажется, довольно много: фунта, может быть, два или три. Но ведь, чтобы пуститься в путь, одних сухарей было недостаточно. Начитанный мальчик, я знал, что беглецы и путешественники берут с собой обычно, кроме сухарей и воды, соль, спички (а ещё лучше кремень и огниво), хорошо отточенный нож, компас и географическую карту. Перочинный ножик, правда, не особенно острый, у меня имелся. Раздобыть соль и спички большого труда не представляло. Географическую карту Российской империи после некоторых колебаний и небольшой сделки с совестью я решил выдрать из энциклопедического словаря Брокгауза и Ефрона. А вот где мне достать компас, я не имел понятия и даже не знал, в каких магазинах ими торгуют.
Но тут случилось ещё одно событие, исключительно радостное: приехал на побывку мой папа! Если не ошибаюсь, это был первый его приезд в Петроград с начала войны. Для меня эти три или четыре дня оказались днями блаженства. Нет, не было ни поцелуев, ни каких-нибудь особенно ласковых слов, ни особенно задушевных разговоров. Но уже одно то, что отец находился дома, что в квартире опять пахло его папиросами «Яка», его вежеталем, его фронтовой шинелью, его сапогами, кобурой, портупеей, что по утрам я слышал за дверью столовой его глуховатый голос и особенное, его, отцовское позвякиванье
Никогда не забуду солнечный мартовский, а может быть, уже и апрельский день, так хорошо, так прекрасно начавшийся и так ужасно кончившийся. Возвращаясь из гостей, кажется от бабушки, мы шли вдвоём с отцом сначала по набережной Фонтанки, а потом по теневой, южной, стороне Невского — в сторону Городской думы. Слышу и сейчас, как нежно и вместе с тем мужественно позвякивают его шпоры. Мне кажется, что все, кто идёт нам навстречу, смотрят на него, оглядываются, любуются им: какой он красивый, мой отец, какой высокий, статный!.. Но главное ждёт меня впереди. Мы проходим мимо Аничкова дворца, и вдруг солдат, застывший на часах у дворцовых ворот, щёлкает каблуками, ещё больше вытягивается, вскидывает ружьё и «берёт на караул». Перед кем? Перед моим папой! Гордость буквально ошпарила меня. Больше всего меня восхищает, как легко, спокойно, просто и вместе с тем чётко и уважительно козырнул отец, отвечая на приветствие лейб-гвардейца.
После этого молчать больше я не мог. Меня распирало желание хоть как-нибудь, хоть намёком, хоть полунамёком поделиться с отцом моими патриотическими настроениями и распиравшими меня тайными замыслами. Стараясь не отставать от него и идти с ним в ногу, я стал сбивчиво рассказывать, что вот, мол, недавно мы с мамой были в Гостином дворе, покупали что-то и видели там маленького офицера.
— Какого «маленького»? — спросил отец, не поворачивая головы. — Низенького роста, что ли?
— Да нет, — сказал я. — Пгосто маленький. Мальчик ещё.
И я рассказал обо всём, что мы с мамой видели: о мальчике-подпоручике, о золотых погонах, о Георгиевском кресте, о старушке в траурной вуали…
Отец глухо посмеялся, похмыкал, пофыркал.
— Глупости, — сказал он. — Никакой этот мальчик не офицер.
— Как?!!
Помню, я не только удивился — я испугался.
— Как? Почему глупости? Почему не офицег?
— А потому, что в четырнадцать лет подпоручиком стать нельзя.
— Нет, можно! — воскликнул я, сам удивляясь смелости, с какой позволяю себе разговаривать с отцом. — Можно! Его потому что за подвиг… пгоизвели… за гегоический…
— А ты это откуда знаешь?
— Он сам сказал.
— Сам? «Произвели за подвиг»? Так и сказал? — Отец опять пофыркал, похмыкал. — Стрелок он, а не герой, этот твой подпоручик.
— Что значит стгелок? — не понял я. — Ну, вот… Ведь всё-таки, значит, он стгелял?
— Да. Стрелял. Только не из ружья.
— А из чего?
— Не знаю из чего… Стрелками называют мазуриков, обманщиков. Это нищие, которые притворяются калеками, чтобы разжалобить баб.
— Нет!!! — вдруг закричал я. И остановился. И ещё раз во весь голос закричал: — Нет! Нет! Не-е-ет!!!
— Ты что? — сказал папа. — Ты что кричишь? С ума сошёл? — Он взял меня за руку. — Идём. Люди смотрят.
Но я не мог идти. Что-то со мной случилось.
Не шли ноги. Никогда раньше со мной такого не бывало. Отец пробовал вести меня, но я, как связанный, повис на его руке. И худо мне стало, закружилась голова, скрутило что-то в животе.
— Меня тошнит, — провякал я, вцепившись в папину руку.
— Эх ты, — сказал папа.
Он оттащил меня за угол. И там, на газончике, у ограды дворцового сада, меня стошнило. Отец постоял, подождал, дал мне чистый платок.