Чет-нечет
Шрифт:
– Пятьсот четвертей муки где?
Кричали все. Надсаживаясь от усилия донести и свой голос, стрелец повторял отрывистыми воплями:
– Пятьсот четвертей… муки… куда дел?! Пусть скажет!.. Мука где? – сам зажатый, он яростно толкался и пребольно ударил локтем Вешняка.
Невозможно было поднять руку, чтобы потереть ушибленное место. Вешняк попытался податься назад, но это оказалось не легче, чем пробиваться вперед. Мелькнула шальная мысль опуститься на корточки и продираться между ногами, и тут он похолодел, постигнув опасность: если упасть, если уронят, – задавят
– Крамольники! – прорывался вопль, такой яростный, яростный до испуга, что непонятно было: убивают или сейчас примутся убивать. Слышались вскрики: – Назад подай, осади, сукин сын! Кнута не пробовал?!
Красный лицом воевода высился на коне в окружении десятка конных детей боярских и холопов, которые тискали плети, не решаясь пустить их в ход, а плотно сбившийся народ хватал лошадей за узду и, надо думать, не долго оставалось и до того, чтобы начали за руки, за ноги стаскивать. Кричали про те же пятьсот четвертей муки, про государево жалованье, про хоромный лес, десятинную пашню и про каких-то лошадей, купленных на ногайских торгах, с которых – торгов – воевода сбил всех служилых. Кричали про цепи, колодки, посулы, мордобой и взятки. Про очередь и про список. И про каких-то ногайских аманатов. И про ясырь – пленных рабов. Кричали…
И, подавляя отдельные голоса, все сильней и сильней наваливался грозовой гул.
Хватавший с утра порывами ветер в последнем припадке рванул знамя, огромное полотнище зазвенело простертым листом, полетели песок и мусор, шапки, изогнулось могучее древко. Пыльный смерч шатался по огородам, толкал заборы, клонился вниз и вздымался, вытягивался и рос, становился чернее, выше, истончаясь, тянулся к тусклому, в мутном смятении небу. Жутко гудела на все открытое сквознякам мироздание бесовская печь.
– Стреляйте! Стреляйте! – Подхваченное сотнями глоток слово разлетелось, стократно усиленное.
Толпа распалась, словно раздутая врозь, один за другим послышались выстрелы, вспучились, сразу подхваченные ветром, сизые дымы.
Стреляли в подступающий темным колеблющимся кнутом смерч. Сверкнула стрела и сгинула, унесенная мигом в небо, стреляли русские и стреляли с конской площадки ногаи – дикие торговцы лошадьми. Затрещал забор, полетели доски… И смерч рухнул, рассыпался, припал, завертелся обнявшей все пылью, секущим глаза песком.
– Убили! – истошный вопль. – Батюшки-светы, уби-и-или!
…А женщина в сером рубище все стояла, стиснув голову, – завязанный на темени платок ее торчал опавшими рожками. Понемногу отпуская виски, боль спускалась глубже и вот… уколом вошла в сердце. И бесы начали ломать ее изнутри. Дерганным движением она повела руку, вцепилась зубами в запястье, чувствуя, как одна боль захлестывает другую и всюду проникает приторный вкус крови.
По-собачьи взрычал дьявол. Она рванула рубаху, обнажилось плечо и тощая белая грудь, и еще, еще раздирала она себя железными пальцами, царапая кожу.
– Суки-говнюки-жрите, – мучительной скороговоркой проговорил из женщины дьявол и прорвался – посыпал
Ее скорчило, вскинуло и та же невидимая сила швырнула наземь.
– Держать надо, держать! – загомонили вокруг.
– За попом бегите!
Все галдели, подавая друг другу советы, все распоряжались, сопровождаемый множеством торопливых напутствий, в ближайшую церковь помчался мальчишка, но никто не решался держать бесноватую. Сторожились не только безмерной ее ярости, сторожились икоты – заразная икота, выскользнув через сведенный судорогой рот, могла перескочить сейчас на любого, кто посмел бы приблизиться.
Захваченная родовым страданием женщина билась на спине, и живот ее под рубахой на глазах раздувался, туго набитый бесами, которые колотили копытцами. Платок съехал, весь в грязи и пыли, выбились потные пряди волос.
– Кто-нибудь, ну что же вы! Руки себе изгрызет! Держите же! – гомонили в толпе.
Глаза бесноватой расширились – нечистый овладевал ею полностью и безраздельно.
Люди оборачивались на крик, перебегали, и медленно ехал воевода, сопровождаемый возбужденной, бурчащей срамными словами, бранью, но уже распавшейся толпой.
– Пятьсот четвертей муки! – бессмысленно ахнул кто-то опять.
Воевода не глядел по сторонам, растрепанный ветром и угрюмый.
– Пошлите за попом! – велел он, бросив холодный взгляд на бившуюся в пыли женщину.
– Уже послали! – поторопился сообщить кто-то угодливо. Так угодливо, будто чувствовал личную вину за враждебное отчуждение толпы, все еще готовой поднять хай заново.
Вместе со служилыми, забывшими порученное им дело – челобитную против Подреза-Плещеева, оказалась в кругу взбудораженных, словно потерявших себя людей и Федька. Она прочно закупорила чернильницу, опасаясь замазать в этом кавардаке единственный свой наряд.
– Где же поп? Что же он не идет? – слышался плачущий голос.
Громко хлопало над головами опавшее было знамя, серая тень мутного, потускневшего солнца металась по площади.
Бесноватая, как будто уже ослабевшая, бессильно притихшая – она слабо сучила ногами под задранной ветром рубахой, забилась вновь, содрогнулась, выпятила мокрые губы, захрюкала свиньей, живо перевернувшись на карачки, и пробежала по-поросячьи несколько шажков. Люди шарахнулись, и даже воевода, который держался в приличном отдалении, непроизвольно натянул поводья.
– Держите ее! – сказал воевода.
Нашелся-таки отчаянный человек, выскочил, схватил за руку – толпа замерла – едва не вывернув суставы, вздернул бесноватую на колени. Она заревела быком, залаяла, неистово изворачиваясь и клацая зубами. Плечистый стрелец, сразу же утратив кураж, отчаянно вертелся, опасаясь бесноватой, как бешенной собаки.
– Помогите же кто-нибудь! – растерянно взывал он.
– Что стоишь, сукин сын! – гаркнул вдруг воевода Федьке – попалась она ему на глаза. – Помоги, приказное семя! – И понес: «Подьячий таковский-растаковский, трах-тарарах тебя в это самое! Как таковским своим пером водить – тарарах! – так… Грамотей таковский!» В толпе послышались одобрительные смешки.