Чет-нечет
Шрифт:
– Не ври, не ври! – погрозил он кулаком, чем избавил ее не только от необходимости врать, но и вообще что-либо говорить. – Со стрельцами воевал? Ужо поставят вас всех к расспросу по государеву слову и делу, – сказал он еще и, проходя мимо, внезапным выпадом ткнул в живот – Федька, охнув, согнулась. Бунаков хохотнул, с треском бухнула за ним дверь.
По-видимому, дьяк не одобрял развязности даже и в воеводе – так можно было расценить взгляд, которым он проводил Бунакова. Но угадывалось здесь, помимо того и обыкновенное облегчение, которое испытывает утомленный
– Помилуй, государь мой Иван Борисович! – сказала она, не справившись с голосом. – Челом бью искатель твоей милости, ищу защиты. – Она поклонилась и стукнулась лбом о дубовые половицы.
Лицо дьяка нехорошо изменилось – окаменело. И прежде не слишком подвижное, оно являло теперь непроницаемую личину. Дьяк ни слова не проронил, ничем не выказал поощрения. Смутившись от такого приема, Федька на коленях ожидала разрешения говорить, пока не поняла, что это – сосредоточенно-жесткое выражение лица – и есть единственное приглашение продолжать.
Она поднялась, снова оглянулась на дверь и ступила ближе. Едва приметным кивком он позволил.
В затруднительных случаях принято подступаться издалека: «не знаю, право, с чего начать», но Федька понимала, что времени на словесные разводы у нее нет, и поэтому начала она хоть и с начала, с самого начала и по порядку, но очень просто и кратко, ограничиваясь только тем необходимым, без чего нельзя было сложить целое. Когда дело дошло до оврага и до угроз Шафрану, до попытки добиться правды в деле Елчигиных, дьяк бесцветно заметил:
– Дурак.
Так это было сказано безотносительно, что Федька, ничуть не сомневаясь, кто награжден дураком, все же запнулась, пытаясь сообразить, не имел ли Патрикеев ввиду еще что-то или кого-то. Не имел.
Подменного Филарета и прочую ахинею, что отдавала запахом крови и жженного мяса, Федька, разумеется, обошла и сразу после того очутилась возле городни, где Шафран надвинулся душить.
Тут впервые промелькнуло в лице Патрикеева что-то живое, может быть, это было удивление. Дьяк откинулся на стуле, опустил глаза и снова глянул на Федьку. Сказал же одно слово:
– Дурак.
(Надо полагать, разумелся теперь Шафран.)
Стараясь держаться так же бесстрастно, как и дьяк, заражаясь этой не очень-то уместной бесстрастностью, Федька поведала еще о разбойниках. Патрикеев задвигался, поскреб в бороде, оттянув в задумчивости несколько волосков, принялся мять их между пальцами.
Федька кончила, дьяк молчал.
– Подай челобитную, – сказал он наконец, обнимая рукой бороду, и хладнокровно выдержал Федькин взгляд – вопросительный.
Теперь молчала Федька, пытаясь додумать за собеседника то важное, что он забыл или не захотел сказать.
– А потом что? Как челобитную подам? – спросила она. Патрикеев кивнул.
– Потом ничего, – сказал Патрикеев и еще раз кивнул, подтверждая,
– Ничего, – эхом повторила она и задумалась. Похожее на насмешку «ничего» свидетельствовало, как ни странно, что Патрикеев ведет с ней открытый разговор. Не поддаваясь избыточной даже убедительности Федькиного повествования, сам не обманывается и не хочет, чтобы обманывалась, рассчитывая на правосудие, Федька.
– Свидетели нужны, свидетели, – сказал Патрикеев, когда молчание затянулось. – А на то послухи: Ивашка да Степашка. Побои-то хоть есть?
– Нету побоев. – Федька почувствовала, что краснеет. Не раздеваться же ей, в самом деле, для осмотра!
– Не-ету! – нежданно проблеял Патрикеев, превращая слова в козлиное меканье. – Не-е-ту. Хоть бы для вида какой синяк поставил. А то ишь, расцвел – красная девица! – Он с усмешкой оглядел нежную рожицу подьячего. – «Что тебя душить-то? – скажет Шафран. – Я бы его двумя пальцами передавил, если бы уж душить взялся».
Федька заливалась краской неудержимо – наморщился подбородок, сошлись брови. Разговор, похоже, терял смысл. Но Патрикеев ее не отпускал.
– Разбойников давай, – сказал он уже без улыбки. – Что найдешь: след, примету какую, пятнышко крови – все, за что зацепиться можно, тащи ко мне. Прямо ко мне, – повторил он для большего вразумления и, все равно не удовлетворенный, замялся, подыскивая убедительное и однозначное выражение.
«А князь Василий?» – подумала Федька.
– А князь Василий, – нашел наконец Патрикеев то важное уточнение, которое не сразу ему далось, – к князю Василию не таскайся. Едва ли он удосужится твоими пустяками заниматься.
Вот теперь все. Федька отступила, показывая, что готова удалиться, но Патрикеев остановил ее движением пальца:
– Шафран ногу повредил и долго не появится, прислал холопа сказать.
Федька учтиво поклонилась, не понимая, что из этого сообщения следует.
– Шафран… Ты вот что… Князь Василий, он от Шафрана узнает. Все подробности и сверх того. – Тишина. – Если уже не узнал. – Патрикеев подвинул к себе недописанный лист, потянул руку к перу, тронул его и замер.
Взявшись, хотя бы по видимости, за другое дело, Патрикеев обозначил предел: сказанного хватит и довольно! Дальше дьяк уже и не мог заходить, не подставляя себя, не связывая себя узами откровенности.
– А воевода Константин Бунаков? – тихо спросила Федька.
– Я же сказал: ко мне! – резко, без запинки, которая, несомненно, была бы ему нужна, если бы он и в самом деле читал, ответил Патрикеев.
Отвесив еще поклон, Федька подалась к двери.
– Ты у кого живешь? – остановил ее опять дьяк.
Она объяснила. Слушая, Патрикеев все больше хмурился.
– Сегодня же съезжай. Сегодня.
– Куда? – растерялась Федька.
– Куда хочешь. К сильному человеку. Чтобы дворня большая и цепные собаки… Мне хорошие писцы нужны. Второго такого где найду? – дьяк улыбнулся; вопреки грубоватому по наружности предостережению улыбнулся он хоть и не весело, но дружелюбно. – По улицам затемно не шастай.