Чет-нечет
Шрифт:
Но не мог Вешняк так запаздывать. Федька припомнила злополучный куцерь, и стало на душе совсем скверно. Невозможно было больше себя обманывать: что-то случилось. Искать поздно и негде.
Федька выглянула за калитку: пусто было у ворот и на улице, не слышно поспешных мальчишеских шагов… Она снова все заперла, с усилием взгромоздила на плечо мушкет и отнесла в дом. Пришлось зажигать свечу, высекать огонь, и пока все это проделала, позакрывала ставни и вышла на крыльцо, надвинулась ночь – не различить оставленную под амбаром перевязь, весь мушкетный борошень. Но это все надо было занести наверх. И речи не могло быть, чтобы вот так до утра бросить.
С пистолетом в руке Федька мешкала. За спиной,
Что толку от пистолета, если их будет двое или трое… Топор взять… Прислушиваясь, Федька отличала далекие шорохи города от неживой тишины двора… И если кто-то стоит у подножия лестницы, затаив, как Федька, дыхание, невидимый, не может он подняться сюда, не заскрипев ступеньками. Скрипучая вещь ступеньки.
– Эй! – сказала Федька не очень громко, но внушительно. – Я вижу. У меня пистолет! – Для убедительности она отвела курок и щелкнула им, поставив опять кремень на колесо.
Но, может, темные люди не знают устройства колесчатого пистолета и не в состоянии постичь предостерегающего значения щелчка? Звездануть кистенем по голове – это они понимают.
Тихо.
– Я буду стрелять! – предупредила Федька и, подождав, давая время затаившемуся человеку уяснить угрозу, сделала шаг вниз. Дверь она оставила настежь, чтобы вскочить в сени и закрыться, если человек (который внимал ее угрозам) не побежит, а сам на нее кинется.
От напряжения сводило руку, она чувствовала, как палец поджимает спусковой крючок. Нужно было остерегаться, чтобы, преодолевая сопротивление, палец не шел дальше, вдруг не соскочило шептало, со скрежетом выбивая искры, не провернулось колесо и ослепительная молния не озарила двор с запрятанными по углам рожами.
Ступеньки поскрипывали. Шаг за шагом. Внизу она задержалась, левой рукой повела вокруг себя в не слишком густом, проницаемом мраке, хотя и видела, что никого нет. Угрожать уже не решалась, потому что здесь могли звездануть без разговоров. Сдерживая дыхание, она перебралась через двор и, когда убедилась: ничего не произошло, поспешно собрала борошень – что на плечо, что в руки, что в зубах очутилось. Быстро стучало сердце – назад – бегом. С топотом влетела на лестницу, громыхнула дверью, и сразу засов – из рук, из зубов, с плеча все повалилось.
В сенях было темно, но безопасно. Федька порывисто дышала, приперши спиной толстые, окованные железом доски. Свет проникал из горницы, в сенях угадывались очертания бочек и сундуков, за ними тоже таились тени, но эти тени ее не пугали. И тешила душу возможность перейти в горницу, где свеча, закрыть за собой еще одну дверь – вторую. Не было причин возвращаться на улицу – никто не заставит, не выманит.
Неспешно и обстоятельно Федька стала устраиваться, спать она все равно не собиралась, так что нужды не было торопиться. В сенях задвинула сундуком закрытый досками лаз в подклет – хотя и не представляла себе, какая опасность могла исходить снизу, из замкнутого, лишенного сообщения с миром пространства, чувствовала, так будет спокойнее. Со свечой в руке она перешла в горницу и закрыла дверь в сени на крюк из толстого кованого прута. Не трудно было и этот, последний, ход чем-нибудь задвинуть – еще одним сундуком, – но Федька рассудила, что отгораживаться наглухо не годится. Вдруг Вешняк заявится, и нужно будет тогда, в любой час ночи, откинуть запор и впустить, быть может, в спешке. Имелась в горнице еще одна дверь, сзади, та, что вела в повалушу, но о задней двери можно было не беспокоиться – попасть в повалушу, большое помещение, вроде башни, без окон в нижнем ярусе, разве по
Значит, было у нее в запасе три выстрела: ружья да пистолет. Бросила на лавку тулуп и села. Ничего иного не оставалось.
Возня с тяжелыми предметами приободрила, Федька настроилась ждать. Чадил на столе огарок, мерцающий огонек высвечивал на стволах пищалей тусклые отблески; распространяя запах паленого, дымились фитили. Пистолет Федька держала под рукой, на лавке; перекладывала его на колени, ощупывала замок, прочные, искусно подогнанные части, и осторожно пробовала спусковой крючок. Или, наскучив, медленно водила дулом, нацеливаясь в запечный мрак и в дверь.
Так тянулся тоскливый час, незаметно переходил в другой и в третий. Следовало не забывать о фитилях, вытягивать их, чтобы не потухли, прогорев до зажима. Это было и занятие, и способ сознавать время. Только Федька не знала, с какой скоростью должен гореть проваренный в селитре шнур, как разуметь подвижку на пядь, на две, на три пяди? Сколько сгорело фитиля: час? три часа?
Кажется, полночь она могла бы почувствовать. Что-то должно незримо перемениться… Кому приходилось ночь на пролет бодрствовать, тот знаком с тем смутным ощущением времени, которое возникает не вопреки, а скорее благодаря неподвижности. Все замерло – тьма, воздух. Замерла, чего-то ждет тишина. И ты начинаешь постигать время как таковое в его очевидной и ускользающей сущности. День слишком ярок и груб, чтобы можно было различить неслышную, не постигаемую ни слухом, ни зрением поступь времени.
Слух обостряется… Стук? Скрежет? По железу ногтями… Трется о доски… Живое существо припало к щели и шепчет. Мальчик?
Стук. Негромко, но явственно.
Отхлынула кровь, и Федька, ощущая неприятную слабость, тихонько спустила ноги на пол…
Стучали на крыльце.
Она поправила фитиль в мушкете, заново зажгла запал на другом ружье и, прихватив пистолет, подошла к двери.
– Фе-едя, – прошелестел голосок.
Федька вздрогнула, стиснув рукоять оружия. Раненый или ослабевший человек. Кому нельзя отказать. Но не Вешняк. И он, за дверью, сказал имя. Знает, что она на жалобный зов откликнется. Не может она таиться за дубовыми досками, железными скрепами, когда хнычет под дверью страдающее существо. Одно дело стрелять в разбойника, другое…
– Федя, открой…
Она шептала заклинанием: нет, не открою, нет. Шептала, когда уж потянулась к крючку, приотворила дверь в сени. Мгла застилала глаза, дохнуло холодом. Явственно различались слабые звуки – скрипнула на крыльце мостовина.
– Фе-едя… Феденька…
– Кто? – шевельнула Федька губами. Больше подумала, чем сказала, но тот, на крыльце, расслышал.
– Феденька, это я, Проша. Открой.
Какой еще Проша? И поразилась неприятно: Нечай!
– Открой…
После того, как Федька отозвалась, он мог бы, казалось, говорить свободно, а не шептать, припадая к скважине. Кого он опасался и чего? Нехорошее удивление не оставляло Федьку, она нелюбезно спросила:
– Чего надо?
– Саблю я оставил, – проникновенный шепот.
Она повысила голос, храбрясь:
– Хорошо, я посмотрю.
– Феденька, ты открой, что же ты…
Она не ответила, тщетно пытаясь вспомнить, как уходил Прохор: с саблей или без; тогда ей не пришло в голову взять на заметку это важное обстоятельство. Прихватив свечу, Федька принялась шарить по углам горницы без особого расчета найти. Но сабля была тут: в черных с медными оковками ножнах, обмотанная красным ремнем, – на полу у печи. Федька недоверчиво коснулась ремня, потрогала черен из роговых пластин и подняла саблю, ощутив сразу, какая это тяжелая, без обмана штука.