Чет-нечет
Шрифт:
Не помнила Федька, как оказалась у нее сабля, – рубила, резала, секла, летели ошметки; куски, извиваясь, расползались прочь, Федька жестоко кромсала их – на полу, на лавке, на столе, в любой щели, куда они ползли в поисках убежища, капли крови летели с лезвия, кровь брызгала на пол, кровью сочились обрубки и растоптанные ногами пряди. В безумии мести Федька не знала жалости и смысла, кровь конопли заливала комнату.
А стучали…
Наконец Федька поняла, что давно слышит стук. Она откинула крючок, перевалилась через порог в сени. Там светились щели, и, когда открыла еще одну дверь, на крыльце встретил ее рассвет.
Пошатнувшись, Федька привалилась к перилам.
– Кто? –
– Прохор Нечай. Саблю, черт, у тебя вчера оставил, – донеслось из-за ворот.
Мычал бык. И коровы мычали, блеяли овцы, мекали козы, со скрипом отворялись где-то ворота, раздавались редкие, но звучные в утреннем холоде голоса. Скот собирали в стадо.
Это было утро.
Это был новый день.
Это был Прохор Нечай.
– Ну что? Открой! – повысил он голос нетерпеливо.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ. КРЕСТНЫЙ ХОД
Второй час гудели колокола. Звонили во всех церквах, били в колокола проезжих башен и в большой всполошный на площади. Плывущий гул топил город, висел в воздухе плотной давящей завесой и, не вмещаясь в пределы города, катился по полям, скользил над гладью речных вод.
Равномерный гул проникал в закрытую, без дверей и окон городню, где, объятые стонущим звуком, обретались трое: два взрослых мужика, подмостных жителя, и мальчик – Вешняк.
Ухо привыкало к звону, через полчаса уже не выделяя его как нечто самостоятельное. Глаз довольствоваться скудным светом – солнце проникало сюда в щели между бревен. Можно было смириться и с неизвестностью. Нельзя было выносить неподвижность. Вешняк заболевал неподвижностью, и время только усиливало душевный и телесный зуд.
Перезвон колоколов застал его в перемежающейся сонливости, и хотя Вешняк не двинулся, а продолжал лежать, тревожный, неизвестного назначения гул внушал надежду на перемену. К добру ли, к худу, но перемена. Похожие чувства испытывали и тюремщики Вешняка, сами обреченные на неподвижность: один из них лежал – сел, другой сидел и продолжал сидеть. Выбирать было не из чего.
Городня представлялась просторным сооружением, если судить по внешним размерам: от переруба до переруба четырехсаженные бревна. Пробравшийся однако внутрь сруба любознательный бродяга делал неприятное открытие, что городня засыпана землей доверху, под мостом едва проползешь. Когда же с помощью обломка доски или суковатой палки он брался отрыть себе логово, то, извлекая землю из-под себя, закидывал ею окрестные пустоты, отчего простора не прибавлялось.
Подмостье, где содержался Вешняк, представляло собой три соединенных перелазами ямы, которые напоминали своими размерами и очертаниями могилы. Достаточно основательные, впрочем, могилы, так что внезапно очнувшийся обитатель не треснулся бы о мостовину над головой. И это было не единственное преимущество сего погоста – он представлял покойникам невиданные доселе удобства: дно сухих, огражденных от превратностей непогоды могил устилал умятый слой сена, края заложены были рогожей, и даже в одном случае ковром – настолько жестким и неподатливым, что он растерзан был в нескольких местах ножом.
Вешняк – по своему межеумочному положению: между жизнью и смертью – не мог рассчитывать на отдельную, благоустроенную могилу. Он обитал в пыльном закутке, где, оставляя за собой возможность воскреснуть, пребывал в полумертвом оцепенении, не имея способа толком и повернуться. И толк, и способ, и степень оцепенения – все тут определялось таким неверным случаем, как долготерпение
Тесное соседство не много прибавило к тому сильному впечатлению, которое Вешняк вынес из первого знакомства с Голтяем у разинутых недр городни. Та же пугающая смесь дремоты и свирепости определяла и поведение, и облик круглощекого обитателя подмостья. Нрав его был таков: стащить за ногу, высадить локтем дух, отвесить пару плюх – и все без единого слова. Голтяй не говорил за что, даже если спросить. В этом, по видимости, и состояло воспитательное значение внезапной, не поддающейся легкому истолкованию затрещины – она должна была возбуждать пытливую работу мысли. После жестокой таски, не сделав остановки, не затрудняясь лицемерными сожалениями, Голтяй обращался к мальчику с замечанием благодушного свойства, и, когда Вешняк, полный обиды, не отвечал, следовала новая выволочка. Раз за разом он принуждал мальчишку пошевеливаться: быстрей заглатывать слезы и почтительней откликаться.
– Ходи сюда, – сказал Голтяй, скучно зевнул и перекрестил проглянувший среди бороды рот. Потом он поджал ноги, чтобы освободить для Вешняка место.
Поскребшись под рубахой, Голтяй оглядел мальчишку, прикидывая, какое найти ему применение, пукнул губами и достал из-за спину длинную темную полосу – нож.
– Вот! – Сунул вперед острие, так что мальчишка прянул. – Бери! Держи, говорю! Нож. И вот что теперь: этим-то ножом должен меня зарезать.
В соседней яме послышалось шебуршение, наверху показалась худая, обросшая щетиной рожа. Недоверчиво улыбнувшись, Вешняк принял нож и неопределенно повел им перед собой.
– Это, стало быть, так ты режешь? – Голтяй не шутил.
– Если сей же час не дерзнешь, мы тебя самого кончим и закопаем, – сказал Руда из перелаза.
– На два аршина, – подтвердил Голтяй, показывая пальцем в землю.
Не видно было, как Голтяй собирается защищаться, он развалился, откинувшись в таком неловком для обороны положении, что, если бы мальчишка посмел ударить, Голтяй не избежал бы раны.
– Что? – сказал он с угрозой. – По рылу хочешь?
– Нет, – ответил Вешняк.
– Значит, бей.
Вверху под мостом ухмылялся Руда. От улыбки узкое, с костлявыми висками лицо его не становилось благодушней. В улыбке Руды было нечто настороженное. Казалось, потрудившись осклабиться, он ожидал поощрения за эту уступку правилам добрососедства. Но имел основания подозревать, что обманут.
Голтяй выпятил губы и сморщил короткий, ставший от того еще шире нос. Нельзя было представить, что бы он и в самом деле хотел напороться на острие. Нет, конечно. Уверен был, что Вешняк не ударит. Потому что Вешняк добрый, домашний мальчик, не видавший обид от отца с матерью. Потому что ребенок, который боится крови. Ласковый ребенок, не знающий, что такое озлобленность. Разумненький мальчик – догадывается, чем обернется для него поротая, в пятнах крови рубаха лютого дяди. Голтяй в трех вершках от заточенного лезвия находился не в большей опасности, чем рядом с рожками бодливой козы.
При том, что и козленок ведь может боднуть больно – привкус опасности бодрил среди затяжного, умопомрачающего безделья.
Голтяй пихнул мальчика ногой, напоминая, что два взрослых, не расположенных к шуткам мужика ждут.
– Не буду я, – сказал Вешняк с дрожью.
По темени, в лет – ладонью. Вешняк дернулся, проступили выбитые ударом слезы.
– Выбирай, что тебе по нраву, – сказал Голтяй, – или головку буду оглаживать, пока не окривеешь,уРуда или ножом меня колупнешь.
– Хорошо, как кровь пойдет, да? – сказал Вешняк прерывающимся голосом.