Чет-нечет
Шрифт:
– А! – в исступленном крике разинула Федька рот, руками загребала она воздух, извиваясь телом, одолевала доли пространства, и сокрушающий члены, нечеловеческий рев вознесся за ее спиной.
Лестница сотрясалась, черт, перескакивая ступеньки, стремился наперехват, и Федьку спасло лишь то случайное обстоятельство, что на руках у черта оставался сосуд с водкой – не успел бросить, не сообразил или духу не хватило расстаться – только влетел он на рундук в обнимку с сулеей. Вскочив в сени, Федька толкнула дверь, черт, простирая руки, сунул вперед сулею – ударило пальцы, сосуд выскользнул, в один и тот же миг захлопнулась дверь, раздался звон, мат, вой, взвизгнул засов – Федька заперлась.
– Буду стрелять! – вскричала она, отступая.
Черт однако не внял предупреждению, с грязным матом, вне себя от злобы, он колотился головой, имея жестокий умысел что-нибудь разбить – не то, так это. Федька наставила пистолет ниже засова, трещали под ударами доски, руки плохо слушались, и палец не сгибался, когда она нажимала на спуск – выстрел ослепил. Пуля просадила дыру, и там, на крыльце, оборвался вой.
Через несколько мгновений Федька расслышала слабенький скулеж. Потом что-то покатилось, шмякнулось, как если бы сорвалась с высоты собака. И снова ошеломительная тишина.
В сенях расходился дым, воняло пороховой гарью, стоял мерзкий запах разлитой сивухи.
Пошатываясь от изнеможения, Федька навалилась задвинуть вход сундуком, но ничего не сумела и даже пустую бочку не шевельнула. Оставила все как есть, добрела до комнаты, хватило сил накинуть крюк, она прислонилась к косяку, придерживаясь за стену. Голова кружилась, забылся страх, осталась слабость, жар и комок в горле. Горло пережато, не продохнуть, бесчувственность во всем теле.
Федька провела рукой по лицу, но пальцы не слушались – деревянные пальцы на деревянной щеке – и сплошь Федька одеревенела, врастая в одверье.
Сухими, как палочки, пальцами нельзя было поправить свечу, они ничего не удерживали и могли загореться; и хотя Федька знала, что боли не заметит, пусть бы и до локтя занялось, благоразумие, малый его остаточек, благоразумие, не вовсе ее оставившее, подсказывало, что делать это – подносить деревянную руку к огню – не следует.
Прохора попросить разве, чтобы поправил свечу. Но Прохора Федька, кажется, застрелила… Сабля его тут, на полу, а Прохора нет, никого в комнате, даже и Федьки самой не ощущается присутствие, так здесь тихо и пусто. Прохор ушел, и это должно было бы вызвать у Федьки изумление, если бы она была способна испытывать столь сильное чувство. Не способная, она догадывалась, смутно помнила, что обстоятельство это: сабля тут, а Прохора нет – необычайно до крайности. Поразительное несоответствие: Прохора нет, а сабля вот – должно было бы вызвать потрясение у человека с целым умом, и если Федька, уставившись на саблю с тупым удивлением, признаков возбуждения не выказывала, то это нельзя было объяснить иначе, как деревянным состоянием ее мозгов.
Сабля лежала на полу. Свеча горела на столе. Федька стола у косяка. Эти три явления приходилось удерживать в сознании одновременно, и Федька старалась сосредоточиться, ничего лишнего, отвлекающего сюда не примешивать, чтобы не сбиться. Сабля на полу, свеча на столе, а Федька у косяка – в этом заключалась устойчивость. Опираясь на три точки, легче было держаться на ногах.
Тяжесть, которую принимала Федька плечами и суставами, сама по себе не была чрезмерной, утомляло лишь постоянство, с каким собственное тело давило однообразно вниз. Не хорошо – догадалась Федька. Долго ей пришлось добираться до этой мысли. И не скоро освоила она следующую: на лавке тулуп. Там хорошо. А здесь плохо.
Кружным путем, по окраинам, Федька принялась одолевать комнату, стараясь действовать не наобум и беспорядочно, а именно в тот момент, когда пол поднимался вверх и общий крен на стену способствовал движению – ловчее было продвигаться, перебирая руками. Когда же, наоборот, стена обнаруживала угрожающий нрав, завалилась на Федьку, а пол проседал, уходил из-под ног, она предпочитала не рисковать, пережидая, пока такое положение вещей не изменится к лучшему.
Непредвиденным затруднением предстал моток веревки.
Большая груда просаленной веревки перегородила лавку и, не помещаясь там целиком, свисала. Федька остановилась думать: потирала глаза, вновь и вновь оглядывая жилистые, черные от вара жгуты. Что-то приключилось со зрением: витки множились, путались и груда сама расплывалась, меняя очертания. Хотелось придержать, чтобы не расползлась вовсе.
«Не торопись, – уговаривала она себя, – думай».
Первое ей удавалось, второе нет.
В конце концов, вяло озлилась: какого черта! Ага! Вот! Черт принес и бросил. Понятно. Или Прохор принес. Кто-то из них снял с плеча и кинул через комнату большой моток веревки. Тут он упал. И вот лежит. А Федьке нужно пройти.
Крепкая веревка, сплетенная из сердцевины конопли: колокол поднимать или тянуть дощаник против течения… Но что тянуть здесь?
Федька села, прикрыла веки. Покачивалась под ней лавка, баюкала, но не дремалось и отдыха не было. Усталость не давала заснуть, не отпускала ни в день, ни в ночь, удерживала Федьку в одном и том же сумеречном состоянии…
Веревка переместилась.
Все груда шевелилась на месте, где и прежде, а конец, размотавшись, сполз на лавку. Федька посмотрела и закрыла глаза, но смутное беспокойство заставило ее, сделав усилие, приподнять тяжелые веки. Она убедилась, что веревка, оставляя на досках след, продолжает ползти, растрепанный, ощетинившийся венчиком конец подступал к бедру.
Размочаленный конец выглядел отвратительно, Федька подвинулась. Не находилось ничего под рукой, чтобы прихлопнуть эту гадость. Когда просмоленный хвост коснулся колена и стал, перебирая волокнами, как усиками, подниматься… скорее не хвост, а мохнатая голова продлиновенного существа, Федька почувствовала сначала щекотку, потом легкое жжение. На светлой ткани появилась смолистая дорожка. Подтягивая громоздящиеся друг на друга кольца, веревка вскарабкалась, начиная путь по бедру, и Федька, преодолев брезгливость, двумя пальцами защемила головку чуть ниже мохнатостей, чтобы откинуть конец прочь.
С тугим стуком он упал и взвился снова, выпрямился, напряженный… Потом хлестнул по коленям, быстро и упруго вполз между ног.
Федька взвизгнула, вскочила, отдернулась, в ужасе перехватила скользкое тело веревки, пытаясь оторвать его, но жгут бился, проскальзывал в ладонях, затягивался на бедре. Когда Федька отпрянула еще дальше, весь веревочный ком потянулся, плюхнулся на пол и там, извиваясь и путаясь, выбрасывая в сторону петли, покатился к ней. Содрогаясь от омерзения, Федька пнула бесноватую веревку сапогом, нога провалилась в трясину жгутов, сильным толчком их удалось стряхнуть, но тот, с мохнатой головкой, конец, что, обмотавшись, подбирался выше, к паху, держался упруго и жестко. Бессвязно что-то выкрикивая, Федька дергала его обеими руками, он впивался крепче, до боли, и вся прочая груда, сплетаясь узлами, струилась под ноги. С каждой новой попыткой вырваться Федька подволакивала за собой огромную эту тяжесть целиком. Она боролась исступленно, в беспамятстве пихаясь, дергаясь, плюя, обламывая ногти, свирепое рычание издавала она сквозь зубы – веревка, сильная, мускулистая и сальная, шебуршилась на груди, обе ноги, спутанные, лишились свободы, Федька упала. И на полу она извивалась всем телом, напрягалась дугой, перекатывалась вместе с хлюпающими по полу мотками и петлями. Каждый отдельный виток можно было пересилить, оттянуть, но никакого способа не было одолеть все безостановочное существо веревки – она душила. С хрипом, на губах пена, Федька билась о половицы, билась головой, хваталась за ножки стола, скреблась, руки ее стиснули черен сабли, Федька рванула, вытягивая из ножен, несколько раз ударила по веревкам плашмя, прежде чем догадалась резать.