Чет-нечет
Шрифт:
Прихрамывая, Шафран обошел кружным путем горницу – предпочитая окраины и закоулки, – и подобрался к собеседнику.
– По тульской дороге столб хороший освободился, – сказал он, обращаясь к видневшимся за поставцом сапогам. – С Егорья вешнего Семка там висел Лоншин. Так уж обсыпаться успел. Как мясо-то в гниль сойдет, так кости сыплются. Или зверье таскает – не поймешь.
– Не пугай.
– Мальчишка мал, а вас больших на кол посадит.
– Зарезать что ли?
Нет, Шафран не произнес это слово – другой, тот, что на лавке. Шафран молчал. Но и гость его не выказывал особенной кровожадности – убить, так убить, гость тоже не видел надобности
– Что? – шепнул он вдруг. – Что упало?
Сапоги шевельнулись, гость подвинулся и спустил с лавки ногу.
– Да никого, – возразил он с недоумением.
– Нет, упало, говорю, – прошептал Шафран. Осторожно опустил чарку, но не разжал пальцы. Стоял, напряженный.
Били колокола, бой этот сливался в сплошной будоражащий перегуд, а здесь, в горнице у подьячего, ничего не происходило.
– Бахмат, – сказал Шафран, наклоняясь к сапогам. – А что бы нам не сделать хитрее?.. Надо город поджечь.
Когда Бахмат обдумал это ответственное предложение, он присвистнул. А уж потом откликнулся словом:
– Задача.
– Мальчик должен поджечь. В этом-то штука, чтобы мальчик. Понимаешь?
На это гость не отозвался никак – не ответил и не присвистнул.
– И его, мальчика, – горячечно зашептал Шафран, – на пожаре найдут. А в руках обожженная серная тряпка. Подкладывал ее под клеть. Или крышу… разобрал угол над сеновалом…
– Живого найдут?
– Живого! – с внезапной злобой прошипел Шафран. – А тебя, болван, мертвого!
Слова «убить» он все-таки не произнес и поставил это себе в заслугу, обращаясь тут мысленно к судьям. Хотя одного «поджечь», которое явственно прошелестело в горнице, с избытком хватило бы на четвертование.
– Кто ж поверит, что мальчик?
– Так видеть его должны. На пожаре-то. Как поджигал.
– Да полно, боярин, вздор городить: убежит.
– Убежит-убежит! – раздраженно возразил Шафран. – Не убежит. С умом взяться так не убежит. На меня валите: Шафран, мерзавец, во всем виноват, и нам, то есть вам, от него досталось. И с воеводой, гадина, стакался. Воевода у него в доле. Пятую часть берет… а то, третью – врите больше, много ума не надо соврать-то. Мамка с батей заживо в тюрьме сгниют, если город не сжечь, тюрьму не разбить и все тут к чертовой матери перевернуть! Так-то.
– Да разве мальчонка посмеет?
– Мать покажите.
– Какую еще мать?
– У него одна, болван. Тюремный целовальник Варлам Урюпин ее… сам понимаешь что. Покажите, как Варламка ее к себе водит.
– Те-те-те… возни-то сколько, – вздохнул невидимый гость.
– Как загорится, придешь за расчетом, последним расчетом – всё. Всё на этом. Чтоб больше вас здесь никто не видел. Всё. Как загорится, уносите ноги.
– Не то, боярин, ты что-то придумал… – Не поддаваясь горячечному шепоту, Бахмат оставался холоден и неуступчив. Примечательно, что в течение разговора гость так и не вышел из тени, а хозяин, подобравшись поближе, находил для себя удобным обращаться к посудному поставцу, не доискиваясь особенно, есть там за ним кто или нет.
– Про Федьку Посольского скажите: толку, мол, от него что? – продолжал свое Шафран. – Пустобрех. А у вас, мол, товарищ в тюрьме. Надо его вызволить. Вместе, мол, за одно стоять. Мальчишка город подожжет, а вы тюрьму будете ломать.
– А ты-то где будешь? – осведомился голос за поставцом.
– А я дома
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ. ЗАВИСТЬ И ЖАЛОСТЬ
Прохор приехал на ногайской лошадке с такой долгой гривой, что не трудно было признать в ней ту самую, ночную; с седла он не слез и спросил:
– Пришел мальчик-то?
– Нет, – сказала Федька, передавая замотанную в ремень саблю.
В перебаламученной голове ее как будто бы прояснилось. Вместе с утренним светом возвращался естественный разум. Она отлично сознавала действительность всех предметов и действительность Прохора, но не могла одолеть тупой бесчувственности и не удивилась тому, что Прохор помнил о Вешняке, а она… она, кажется, забыла. Одуряющая слабость заставляла Федьку держаться за верею калитки, и она возвращалась взглядом к лошадиным копытам и человеческим сапогам, словно проверяя… не Прохора, нет – себя.
– Что будешь делать? – Прохор не торопился.
– Не знаю, – не выразительно отозвалась она.
– А где он может быть?
Кажется, она пожала плечами. Вспоминая потом этот удивительный разговор, она отчетливо помнила, что пожала плечами, как если бы не видела надобности беспокоиться. Беспокойство, разумеется, не ушло, но общее опустошение, душевная усталость не оставляли ей сил выражать себя словами. Была это отложенная, не надолго отступившая боль, и она боялась ее шевельнуть.
Едва ли Прохор мог ее тут понять. Она видела, что он глядит на нее внимательным, все понимающим взором и… и ничего не понимает.
И он тоже как будто пожал плечами – это было неуловимое внешне, но ясное для нее движение. Тронул лошадку и, отъехав пару шагов, обернулся, испытывая потребность, закончить несмотря ни на что дружеским замечанием:
– Сабли-то я давеча сразу хватился, как за ворота вышел, да думаю, черт с ней! Завтра заберу. А ночью она – глядь! – парню и понадобится.
– Понадобилась, – сказала Федька так же бесчувственно, без улыбки и опять заставила его приостановиться, не понимая.
Так он и уехал – с недоумением.
Федька заперла запоры и, постояв в тупом столбняке, пошла есть.
Может статься, она и не замечала, что ест, но –любопытное дело! – еда помогла ей очнуться. Вернулись понемногу иные, дневные заботы, тревоги, надежды, поблекла, обернувшись чем-то недостоверным, ночь, и настал день.
Она загадала, что Вешняк явится через час после рассвета. Не пришел он и через два. Ничего не оставалось, как собираться в приказ, уповая теперь на Патрикеева. И Федька успела вовремя, чтобы узнать, что дьяк только что прислал человека известить: недужит с утра и не появится. Не было и Шафрана, его, впрочем, никто не ждал. Федька присела к столу, не зная, чем заняться, когда явился воевода и матюгнул с порога.