Чет-нечет
Шрифт:
– Злодейство, получается, совершил,
– Вот балда! – обиделся Бахмат. – Я говорю: кто он?
– Злочинец, – с библейской простотой заключил апостол и, отсекая праздные разговоры, вонзил топор в дерево.
С выражением упрека, бессильно разведя руки, Бахмат обернулся к толпе за поддержкой. Никто, однако, не поспешил на помощь. И так бы уйти Бахмату ни с чем, будь он человек непредусмотрительный и легкомысленный. Но Бахмат был не таков и заранее подготовил себе собеседника.
– Если кто подожжет, то его самого по государеву указу
– А что? Не жги, – продолжал малый, несколько запнувшись – не оговоренная заранее улыбка нанимателя сбивала его с толку. Так что Бахмат вынужден был второй раз, щедрее улыбнуться, чтобы показать, что, собственно, имеется в виду: ничего страшного.
– Да что он запалил? – последовал наводящий вопрос.
– Да монастырскую мельницу, что же еще!
– Ту, что на Юрьев день сгорела? – спросили из толпы.
Нарочный малый покосился, недовернув головы, и оставил вопрос без последствий.
– Степка Елчигин поджег, кто же еще! – объявил он вместо ответа.
– Врешь! – возразил Бахмат с такой горячностью, что нарочный его собеседник опешил, испытывая сильнейшее побуждение отказаться от своих слов.
– Врешь! – пронзительно воскликнул Вешняк. – Откуда ты знаешь?
– Да уж знаю, – сказал малый, бросив, однако, взгляд на Бахмата.
Все загалдели, что зажигальщикам казнь одна. Вешняк затравленно озирался, не зная, как и кому возражать. Он хотел сказать, что отец его не злодей, а они доказывали, что зажигальщики пойдут в огонь и на этом, и на том свете. Вот он стоял, костер, сложенный из полутарасаженных поленьев, – слезы бессилия и отчаяния проступили на глазах мальчика. Бахмат и Голтяй подхватили его под мышки и поволокли из толпы, подальше от ничего не знающих крикунов.
– Эй, приятель, – кинул Бахмат через плечо оставшемуся без дела малому, – двигай за нами в кабак, поставим чарку.
Вешняк еще отбивался, но, кажется, именно этого он и ждал: возразить, выкрикнуть; малый за ними следовал, оставалось только оглядываться, не отстал ли противник.
В кабаке они забрались в угол, в дальний конец стола. Вешняк сник и уже не хотел спорить, он понурился, спрятав лицо, на грязные сосновые доски капала влага.
– Елчигин, выходит, – сказал нарочный собеседник, вроде бы извиняясь.
– Выходит, – укоризненно подтвердил Голтяй.
Нарочный посопел и принялся елозить рукавом под носом, заменяя этим многозначительным действием членораздельную речь. Широкая лапа Голтяя зависла над затылком мальчишки, он задержал руку, но так и не решился погладить, только вздохнул, прежде чем убрать ее вовсе.
– У них так, – нашелся наконец малый, – попался – виноват. Что, разбираться будут?
– Не попался – не виноват, – подтвердил, несколько иначе
– Э-эх! – раздольно протянул Бахмат. – Кабы сжечь это все к чертовой матери! – трахнул кулаком по столу.
– Туды их растуды! – вторил ему чей-то голос под пиликанье гудка, надсадные стоны волынки, звонкие заходцы погремушек, вой, вопли, смех, топот и выкрики.
А за столом пространно убеждали друг друга, что правды не доищешься. Вешняку тоже подвинули плошку с пивом, он расплескал ее, не донеся до рта, поставил и зарыдал пуще прежнего. Кабак гудел разговорами, слышались обрывки песен и здравицы, женский визг. Кто-то упал, его поднимали, втаскивали на скамью, понуждая браться за прежнее. Скоморохи под общий смех несли своему медведю плошку с водкой.
Нарочный оказался сговорчивый малый и дал себя убедить, что отец Вешняка пострадал напрасно, по людской злобе. На этом, оглаживая калач бороды, настаивал Бахмат. Нарочный шумно сокрушался и высказался в том смысле, что кабы нашлись отчаянные хлопцы, которые дерзнули бы человека выручить, то за такое честное дело простились бы им иные грехи. Пораженные смелой мыслью, Бахмат и Голтяй примолкли, а малый без помех (если не считать раздирающей уши волынки) рассуждал про то вообще, что мало ли на какие шалости можно еще подняться!
В просторной высокой избе, несмотря на открытую настежь дверь, от множества жаждущего народа было душно. Жужжали мухи, с распаренными лицами бегали чумаки-подавальщики, носили на плечах кувшины. Целовальник, не покидавший своего места в стоечном чулане возле денежного ящика, снимал целые стопы перевернутых вниз глиняных плошек, и хоть расход был сегодня особенно велик, сотни и тысячи таких плошек высились еще за его спиной. Плошки загромождали столы, хрустели под ногами, раздавленные на мокром полу, мешались с грязью.
Внезапно, хлопнув дверью, целовальник выскочил из чулана – чумаки держали голого, в одних подштанниках мужика, мотались с ним кучей, задевали столы и лавки. Целовальник, набросившись сзади, изловчился накинуть буяну в пасть деревянный брусок, веревка, привязанная к обеим концам, перехлестнула затылок, в два оборота целовальник закрутил ее короткой палкой – раздвигая зубы и раздирая рот, брусок впился заостренным краем в щеки. Буян захрипел; укрощенный болью, он только мычал и вращал глазами, по бороде текла слюна. Не встречая уже сопротивления, ему связали руки и так оставили.
Происшествие не долго занимало кабак, и сам буян забылся между чужими ногами. Во сне он постанывал и бессильно ворочался. Голова, насажанная на палки, не помещалась под лавкой, не укладывалась на пол, стучала и переваливалась, пока веревка не ослабла и узел не соскользнул с затылка.
Не было, кажется, уже и средства перекрыть общий, безраздельно воцарившийся гомон, когда в солнечном одверье, явилась понурая черная худоба – тощий, нелепый человек, через силу подволакивая ноги, переступил порог…