Четыре брода
Шрифт:
— Беги, Семен, от них. Потом будешь каяться, да поздно будет.
Магазанник печально покачал головой:
— И вы, дед, кинулись в политику?
— Какая же это политика? Одна беда. Беги от нее.
— Как же, вы думаете, можно убежать?
— Если нет смелости, то убегай зайцем — и не оглядывайся.
— Уже не те ноги у меня.
— Тогда деньгами откупись. Не пожалей даже проклятого золота. Сыпни им хоть в горло червонцев. Не суй свою голову в чужой котел.
Магазанник
— Уже зовут.
— Это зовущие на тот свет.
Старый Гордий махнул рукой, вышел из сеней и повернул в леса.
— Дед, а ночевать?
— У тебя и днем страшно, — отозвался из темноты непримиримый голос.
Над лесом уже роились звезды петровок, и им не было никакого дела до людской ничтожности, что когтями хваталась за видимость власти и за чьи-то души. Чьи-то души ему ни к чему. А вот хуторок может пригодиться. Только бы скорее закончилась военная вьюга… Это ж подумать только, какая сила у Гитлера, — даже на Индию нацелился.
Когда Магазанник стукнул воротами, на дубе спросонок каркнул тот ворон, у которого была простуда в голосе и хромота в ногах.
«Чур меня, поганец! Неужели ты и ночью почуял чью-то кровь?»
«Кр!» — ответил на его немой вопрос ворон, по-змеиному зашипел крыльями и пролетел над головами гостей.
«Чтоб ты сдох еще до утра! А не сдохнешь — застрелю».
Они подошли к фаэтону, в фонариках которого слепо горели свечи.
«Словно за упокой души», — полоснул Магазанника суеверный страх.
Не успели рассесться на мягких сиденьях, как решетоликий полицай гикнул, свистнул и кони, мотнув гривами, полетели на проезжую дорогу, по обе стороны которой зашевелилась темень, зашелестели дубы, что держали на своих руках столетия и звезды.
Через час въехали в онемевшее село и, минуя церковь, свернули к жилищу отца Бориса, который уже с полвека был тут попом. Он и крестил, и венчал Магазанника, наверное, раз наступила такая жизнь, и хоронить будет. Лесник с сожалением подумал о ненадежности своей жизни и перекрестился…
XI
Оксана спросонок соскакивает с кровати на земляной пол. Он и трава на нем холодят ноги, а в сон ее, в тело ее гвоздями вбивается таинственный стук. Кто ж это в заполуночную пору? Не черное ли воронье? Такое теперь время. Женщина пугается и стука, и холода, который сковал ее. Что же делать? Что?.. Но кто-то снова стучит в наружную дверь. Растерянная Оксана припадает к постели, будит мужа:
— Сташе, проснись! Слышишь, Сташе? Кто-то стучит к нам. Слышишь?
— Что?.. Это ты, Оксана? — со сна, не раскрывая глаз, улыбается муж, тянется
Удивительно, но и до сих пор Стаху не верилось, что Оксана его. Потому и хлопотал, как мог, возле нее, стараясь не отпускать жену от себя. Пойдет она в поле, к картошке или льну, а ему уже кажется — пошла за тридевять земель, вот и найдет какую-нибудь причину, чтобы самому притащиться.
— Чего тебе? — и таит улыбку, и сердится: разве ж он не знает, что скажут болтливые женщины?
А он, винясь, пробубнит тихо то ли земле, то ли певучим, с золотыми головками, снопикам льна:
«Вот гляну одним краешком глаза на тебя, на твою красу, и пойду потихоньку к своей работе. Разве ж я виноват, что ты меня словно приворожила? Эге ж, не виноват?»
«Сташе, не дури мне голову, слышишь же, как сзади нас посмеиваются?»
«Неизвестно, кто кому навеки задурил голову», — ответит да и пойдет не спеша. А она еще долго будет смотреть ему вслед, приложив ладони к глазам…
— Сташе, проснись, — уже начинает трясти его плечо, чтобы стряхнуть сон.
— Ты чего? — со сна ничего не может понять муж, перебирая рукой пахучие волны ее волос. Вот жаль только, что в них начинают влетать паутинки «бабьего лета». Давно ли он встречал ее девушкой возле татарского брода. Кому она тогда несла вечерю?.. Э-хе-хе, как быстро пролетели годы…
В каморку вдруг открылась дверь, и послышался перепуганный голос Миколки:
— К нам какой-то человек просится. Прижался к косяку и стучит.
И только теперь Стах подхватывается с постели, тянется всем телом на стук. В дверь снова дятлом застучали чьи-то пальцы. Сна как и не бывало.
— Кто же это, Сташе? Не полиция? — и даже в потемках он видит побледневшее лицо жены.
— Чего ей к нам? — Прислушиваясь, второпях одевается, кладет руку на шелковые кудри Миколки, прижимает его к себе и собирается выйти из каморки.
— Подожди, Сташе, лучше я, — крестом стала на пороге Оксана и не пускает Стаха. — Ты окно открой: может, бежать придется.
— Оксана, — уже улыбается ей, — ты не очень того, пугайся. Это, верно, наши.
— Какие наши? — не сходит она с порога.
— Вот сейчас увидишь. Только не дрожи, — успокаивающе касается ее плеча, на котором повис надломленный стебель травы, так как до поздней осени на Оксаниной постели лежит лесное сено с ромашкой, деревеем, пижмой.
Оксана, веря и не веря, смотрит на Стаха.
— Правда наши?
Стах все еще прислушивается.
— Говорю же тебе. Это условный знак.