Четыре брода
Шрифт:
Девушка начала отнекиваться, но он втиснул ее руки в шапку, и пошли они по льду к берегу. А на берегу, возле заснеженных вербочек, Меланка так славно запела ему:
Ой учора iзвечора Пасла Меланка два качора. Ой пасла, пасла — загубила, Пiшла шукати — заблудила. Ой вийшла у чистеє поле, А в полi Корнiй плужком оре. Ой оре вiн,Напахался и насеялся он за свой век. И чернела, и зеленела, и сивела перед ним и за ним пашня, а теперь уже и он посивел, как долгий век: старость хоть кого одолеет. Вот и пора прощаться со светом. И взглядом прощальным посмотрел на те старые вербы, что были вербочками, когда возле них стояла его Меланка.
«Спать пойдем, спать пойдем…» С шорохом нивы, с шорохом старых верб, с пением перепелки он дошел до села и направился к колокольне, в которой и теперь дремали и праздничные, и скорбные голоса его колоколов. Корний открыл двери колокольни, и вдруг такая слабость охватила его, что должен был, держась за дверной косяк, опуститься на ступеньки. Неужели это пришел конец?
Лунный свет падал ему на седую голову и отражался в глазах. На леваде застрекотал коростель, а над головой не звонили, а шелестели колокола, да все равно их голоса начали входить в тело, и все оно отозвалось гудением. Тогда скорее, скорее к внукам, а то и попрощаться не успеешь.
Утомленный, вспотевший Корний едва доплелся до своего двора, а со двора до садочка, где, разбросавшись, спали белочубые внучата, как когда-то спали его сыновья. Наглядевшись на то, что называлось жизнью, он наклонился к детям, коснулся их губами, а колокола, что заполняли его тело, начали поднимать его вверх. Он вытянулся, рукой, словно землю, благословил внуков:
— Растите, дети, здоровые, растите хорошие, растите красивые и добрые.
Проснулась его самая младшая невестка, с тревогой взглянула на него.
— Ой, таточку, что с вами?! — Дремотность слетела с ее лица, продолговатых глаз и длинных ресниц, а руки крестом легли на грудь.
— Ничего, ничего, не тревожься, доченька. Это мой последний час за дверью стоит, — и оглянулся, словно мог его увидеть. — Не буди детей. Может, до утра доживу возле них…
Да колокола, что были в нем, застонали и начали опускать крылья…
XVII
На подворье Мирославы дремотно стояли стожки сена. Возле перелаза с черных черешен свисали тяжелые капли росы, и земля откликалась на их перестук. Скрипнула дверь, на пороге застыла гибкая девичья фигура с волосами русалки.
— Данилко, почему так поздно? — обиженно и радостно прошептала она, покачиваясь на пороге, и на ее плечах тоже покачивались распущенные волосы.
— Будто соскучилась?
— Бессовестный! — Надула губы, отвернула голову к косяку дверей.
— Вправду бессовестный?
— Соскучилась по тебе, так соскучилась, — с доверчивостью потянулась к нему.
И то ли от пережитого за эти дни или от чего-то другого к сердцу
— Данило, родной, что с тобой? Так перед смертью обнимают… Ой, что я, глупая, сказала? Напугал ты меня.
— Пугливая ты стала… — Он задумчиво поглядел в ночную даль и насилу сдержал вздох.
— Ты вечерял? — Мирослава успокаивающе положила ему голову на грудь, а он вплел руку в ее волосы.
— Вечерял с косарями.
— И снова галушки?
— Галушки.
Они зашли в хату, ее пол курился лунной пылью. Данило легко поднял девушку на руки, бережно положил на кровать, застланную полосатым рядном, и склонился над ней.
— Как хорошо, когда ты есть, такой сильный, такой славный, — улыбнулась и вздохнула Мирослава.
Он прикоснулся к ней рукой. А в это время послышалось гудение машины. Почему оно так насторожило его? Гудение нарастало, в окна ударил свет, и крестовины рам в его лучах испуганно метнулись по стенам к столу.
— Ты чего забеспокоился? — спросила Мирослава.
— Ничего, ничего… — Данило взглянул на окна, в которых дребезжали стекла от гула машины. «Остановится или нет? Пошла дальше. Что это со мной?» Он снова склонился над Мирославой, заглянул в ее полузакрытые глаза. — Как хорошо, что ты есть на свете. Самая лучшая!
— Так уж и самая лучшая? — От счастья в ее голосе прорвались те низкие звуки, которые так волновали его. — Только без этого! — отвела его руку.
— Можно и без этого, — пробормотал Данило, привлекая ее к себе и задыхаясь от запаха ее волос. — Чем они пахнут у тебя?
— Степью, любимый.
— Евшан-зельем тоже?
— Наверное. А у тебя чуб словно вытоптанная рожь.
— Если бы только вытоптанный чуб…
— Поспи хоть немного.
Он положил руку на ее грудь, и она не отбросила ее, а снова повторила:
— Засни, любимый. — В ее голосе прозвучала не любовь, а материнская забота…
Сон как-то незаметно отдалил его от девушки, перебросил в притемненную степь, в цветение подсолнухов и в луга со свежими копенками сена. А Мирослава долго-долго смотрела и насмотреться не могла на своего Данила, который даже во сне сердился и на свою судьбу, и на тех, кто выкручивал ей руки… С такими грустными думами и она погрузилась в сон.
И не успели забыться, как на подворье мягко затопали чьи-то шаги, как зашумели росами испуганные черешни, как зашипела земля. Сказка любви, молодости и ночи усыпила обоих: сейчас на белом свете, на черной земле было их только двое.
Но вот на окно, как ночная птица, опускается чья-то рука, тревожно зазвенело стекло.
— Ой, кто там? — соскочила на пол Мирослава. За ее спиной лунными бликами взметнулись волосы.
— У вас Данило Бондаренко? — слышит Данило знакомый голос Гарматюка и не понимает: зачем он теперь забрел сюда?..