Четыре брода
Шрифт:
Вот и подворье тетки Марины. Из-за дровника Данило взглянул на хату и оторопел: прямо из белой стены к нему потянулись жаркие подсолнухи. Какая-то чертовщина… Не умопомрачение ли нашло на него? Боясь за себя, еще сделал шаг к стене и наконец понял: это же рисованные цветы выходили из стены, чтобы дотянуться до живых. Вот какое диво могут сотворить руки его родной тетки. Как только она примет его? И стучаться к ней или не стучаться, чтобы не накликать беды на это доброе жилище, которое собрало краски со всей земли? Но куда же ему деваться теперь, если уже скоро и светать будет? Сейчас он боится утра. Только от одного этого можно лишиться сердца. Данило нерешительно постоял под
— Кто там?
— Это я, Данило.
— Ой, Данилко! Я сейчас!
Тетка отпрянула от окна, засуетилась, забегала по хате, видно ища одежду, потом подбежала к дверям, застучала засовом и упала в объятия Данила. В ее еще суженных ото сна глазах было столько искренней радости, что захотелось припасть к ней отяжелевшей головой, как когда-то ребенком припадал к матери!
— Какой же ты молодец, что надумал проведать свою тетку! Пойдем же в хату!
Он переступил порог и вошел в запахи раннего белого налива, свежего хлеба и свежих красок. На стене, недалеко от красного угла, в рамке из потемневшей осины красовался теткин рисунок: на лесной поляне высоко, по-аистиному, поднялась копенка сена, а неподалеку от нее, на сенокосе, с косой и граблями стояли журавль и журавка. Древлянский наивный мир трогательно смотрел на человека вещими глазами птиц и покоем лета. «Были себе журавль да журавка…»
— Садись, Данилко. Я сейчас постель уберу, соберу завтрак, — веретеном закружилась тетка.
— А может, не надо? — Данило в изнеможении опустился на скамью.
— Почему ж это не надо? Разве я гостю не рада? — Марина, неся улыбку под ресницами, подошла к Данилу да сразу же встревожилась: — Ты что так осунулся? Не захворал ли случайно?
— Нет. — Данило подошел к лампе и погасил ее.
— Это зачем же?
— Чтоб не накликать на вас лиха.
— Что же случилось, Данилко?! — вскрикнула женщина и тревожно повела тонким станом.
— Так вот, тетушка, и я попал в беду — хотят меня арестовать.
— Тебя?! — застонала, не поверила женщина. — Не шути так страшно. Неужели это правда?
— Как слышите. Вот и пошел я из своего села, сам не зная куда.
— Хорошо сделал, что ко мне прибился. Только чем же я тебе помогу? — Она беспомощно припала головой к его груди, а руками отыскала его руки, причитаниями заговорила с ними: — Ой, рученьки родные, сколько же вы дел переделали, сколько вы людям пособляли, сколько же вы житечка посеяли, а теперь и к вам пришло горе!..
Он увидел на поле свое жито с туманцем, с росою-слезою и почувствовал росинку у себя на ресницах.
— Не надо, тетя Марина, не надо, — касается рукой ее лица, ее волос, что пахнут летом и сном.
Женщина отклонилась, взглянула на него:
— Что ж мы, Данилко, будем делать? Я же собиралась осенью на твоей свадьбе погулять, а видишь, какой свадьбы дождалась… А Мирослава знает?
— Да уже, наверное, знает. Плохая весть не лежит.
— Только бы жить да радоваться вам. И какой лиходей убивает жизнь?
— Если можно, я день-два побуду у вас?
— Хоть и год. Днем, чтоб никто не видел, будешь сидеть в клуне, там уже сено есть, а ночью — тут. Это ж ты даже рисунков не увидишь! За них мне Киев премию дал… Ой, что я, глупая, говорю. Разве теперь до этого?..
Уже рассветало, когда он, словно вор, перешел в старую клуню, забрался в боковушку, где его ждала немудреная постель — два рядна и подушка.
Этот день показался
Вернувшись на свое место, Данило увидел, что из-под подушки торчит уголок какой-то книжки. Это были украинские «Думы». Он раскрыл их и с жадностью, как, кажется, никогда раньше, припал к трагедийному и героическому слову, к трагедийной и героической истории, и она начала заглушать его боли большими болями и лечить надломленную ветку его духа. Он видел далекое килиимское поле, и казака Голоту в бою, и ту годину, когда из голубого вечера выезжал червонный казак Терентий.
Ой поле килиїмське! Бодай же ти лiто й зиму зеленiло, Як ти мене при нещасливiй годинi сподобило! Дай же, боже, щоб козаки пили та гуляли, Хорошiї мислi мали I неприятеля пiд нозi топтали. Слава не вмре, не поляже Од нинi до вiка, Даруй, боже, на многiї лiта!«Нет, слава наша не умрет, не поляжет. Временное минует, а вечное останется. Но кто из нас не хочет и своими деяниями, и своими помыслами прикоснуться не только к скоропреходящему?»
Уже предвечерьем заголубел день, уже и сизые тени вползли в клуню, за селом пошел разноголосый рев коров, а улицы запахли пылью, лугами и молоком, когда дверцы клуни открыла и сразу же закрыла тетка Марина.
— Данилко, как ты там? — даже слышно, как бьется тревога не только в слове, но и в сердце женщины.
— Учу думы, может, когда-нибудь пригодится, — и что-то вроде улыбки выдавил на губах.
— Эту книжку мне тоже в столице подарили. А я тебе поесть принесла — первую молодую картошку с укропом. Ты любил ее когда-то, и твой отец любил, — сказала тетка Марина и метнулась в закуток, откуда вынесла бочонок, фартуком вытерла его, поставила на землю, перевернула вверх дном, умостила на днище горшок, из которого поднимался пар, кувшин с холодным кислым молоком, хлеб и огурцы — простую крестьянскую вечерю, напомнившую ему те годы, когда еще живы были его отец и мать.
— Может, вместе повечеряем?
— Да нет, — вздохнула женщина, сняла с его чуба засохшую травинку, а когда Данило начал вечерять, скорбно подперла рукой щеку. Вот так и его мать в тревожную годину стояла бы возле него.
Сквозь щели заглянул лунный свет, он еще больше подчеркнул тени женской печали, и Данило не знал, что ему сказать, как поблагодарить эту добрую душу, для которой чье-то горе всегда становилось ее горем.
— Спасибо, тетушка.
— Не за что, — снова вздохнула она. — А тебе, Данилко, где-то более безопасное место надо искать.