Четыре брода
Шрифт:
От такой мысли стон вырвался из груди девушки, как из той метелицы, что никак не может найти себе пристанища. Так и у души Мирославы нет теперь пристанища: все бьется она в кручине, в отчаянии, все кружит в поисках той дороги или стежки, па которой лишь в снах появляется Данило. Только сны связывают ее с ним. Только сны…
А вокруг так беснуется метель, что не поймешь, где небо, где земля, где речка, где приселок. Мирослава наугад, увязая в сугробах, бредет из амбара домой. Метель выбивает из нее дух зерна, выжимает и слезы. А сколько их вылилось в новой хате-белянке,
«Ты не запирай двери, я скоро вернусь…»
Это «скоро» обернулось месяцами. Да какими месяцами?! Пусть бы их и через века никому не довелось пережить…
Кто из нас в тревожной молодости, хотя бы тайком, не мечтал о необычной любви: ты будешь так любить своего суженого и он тебя так, как никто не любил. Как никто! Вот и пришла к ней такая любовь, какая, верно, мало у кого была. Да только веет от нее сейчас полынной горечью. Тот день, когда она узнала обо всем, стал для нее роковым и мучительным. Даже седой тато, приехав как-то в гости к ней, еще больше опечалил Мирославу:
— Уже можно и не ждать. Видать, не судьба. Выходи, доченька, за другого. Ведь что такое девичья краса? Блеснет, словно роса, и туманцем сойдет, как роса летом. А жизнь есть жизнь, и она требует своего: если не любви, то материнства.
Может, в этом тоже есть какая-то мудрость старости, но как любви смириться с нею?
И дочь напомнила отцу, как он к ней, еще ребенку, наклонил с нивы несколько сизых, со слезой, колосков.
— Тогда вы сказали: всегда заботься о колосе, о хлебе святом. А разве о человеке надо меньше заботиться?
Отец озабоченно покачал головой, что тоже испытала на веку всякое, посмотрел на свои большие руки, которые словно взвешивали что-то.
— Так где же он, тот человек? На земле или в земле? Наверное, беспощадной мачехой стала ему судьба. — И пошел запирать на ночь двери.
— Не запирайте, тато.
— Это ж почему? — удивленно соединил дуги седых бровей: не тронулась ли его дочь? — А если кто-нибудь заберется и обворует?
Одной скорбью посмотрела на него Мирослава:
— Самое дорогое уже украдено, а тряпок не жаль.
— Оно-то так, тряпок не жаль, а рода жаль. — Словно седой туман, зашатался у дверей старик. — Мне чуть ли не каждую ночь снятся внуки. Неужели я не дождусь их? Может, ты уехала бы из этого села, чтобы забыть все?
— Я ничего не хочу забывать! Ничего…
Да и вправду, как она могла забыть ту первую ночь в полях и первые хлопоты жатвы под прищуренным взглядом Данила, и тот ветряк, который поднимал ее волосы, и те руки, что впервые поднимали ее, и те ворота, что стонали чайкой, и те уста, что искали ее уст? Увяли ее уста, и вся она стала словно оброненный после жатвы стебель.
Хоть печаль сковала ее душу, да не смогла выжать любви ни к Данилу, ни к людям. Наверное, потому уважают и жалеют ее в селе. Даже эти горделивые парубки, что колдуют возле машин, не подшучивают над ней, как подшучивали прежде. Они же и подбили приселок сообща поставить ей хату: может, в новом жилище меньше станет печалей у молоденького товарища агронома. Да не угадали добросердечные
Вот и постаревшие прибрежные вербы да гибкий ивняк. Придерживаясь за его веточки, с которых свисали нерасцветшие сережки, Мирослава осторожно спустилась на лед, прошла несколько шагов и почувствовала туман от испарений, которого не могла одолеть и метель. Это, видно, рыбаки сделали проруби и до сумерек ловили вьюнов. Вот и обходи стороной, чтобы не бултыхнуться в воду.
Пошатываясь от порывистого ветра и изнеможения, она перешла брод и подошла к калитке, но не смогла ее открыть: столько намело со двора снега. Тогда взялась обеими руками за ворота, немного приоткрыла их, и они неожиданно отозвались тревожным стоном чайки. Даже вздрогнула: неужели дерево дереву может передать свой голос? Так почему же тогда Данило не подает своего голоса?
Отряхнувшись на пороге, Мирослава концом платка вытерла влажное лицо и тихо вошла в жилище, наполненное живительными запахами летнего поля и луга. Каких только снопов, снопиков, связок трав здесь нет! Увидел бы их Данило, взял бы ее руки в свои и сказал: «И чего только эти рученьки не умеют! Что-то колдовское есть в них».
«Ты и про глаза так говоришь…»
«И в глазах есть колдовство. Вот бросили вечер и луна в них чары — и уже сохнешь, как трава».
«Не мелите несусветного, товарищ председатель. И только без рук».
Где они, те руки, теперь?
Стукнула ставня, и Мирослава бросилась к окну. Но это лишь вьюга зацепилась за хату и понеслась дальше, к татарскому броду, и там застонали вербы, как вдовы. А кто же она? Ни жена, ни вдова. Неужели такая ее судьба?
Будто кто-то возится у порога. Вот хлопнули двери сеней, скрипнули — хаты, и в жилище влетела разгоряченная Яринка. Кое-как стряхнув с платка и кожушка снег, она повела задорным глазом на Мирославу и продекламировала:
— Не варила, не пекла и в сельклуб пошла… Как ты на это?
— В такую метелицу?
— Метелица, метелица, почему старый не женится?.. А что нам эта вьюга-метелица? Ноги же взаймы не брали и не покупали! Разве ты не любишь метель?
— Люблю. Она так хорошо укрыла озимые, что теперь и мороз не страшен им.
— И как в таком хрупком теле вместились все хлеборобские заботы? — засмеялась Яринка. — Так побежали?
— Ты же видишь, что делается на дворе. Хаты качает!
— Что нам непогода! Разве плохо бежать и разрывать петли метели?
— Ой, Ярина, Ярина, кому ты и красотой, и характером счастье принесешь?
Девушка вдруг задумалась, вздохнула.
— А может, не пойдем в клуб? Вместе будем грустить?.. Когда уж эта грусть отойдет от тебя? — Обняла подругу и снова вздохнула. — А к нам позавчера Степочка приезжал, о тебе почему-то спрашивал. Он в область собирается, «набил руку в районе». «Набью в области руку — и подамся выше», — передразнила молодого Магазанника, засмеялась и начала поправлять снопики, что стояли на сундуке. — Запахи от них волнами идут. Эта пшеница с селекционной станции?