Четыре брода
Шрифт:
Когда Данило по саблям татарского зелья дошел до порога, что стал порогом прощания, Мирослава встрепенулась, вскрикнула, зарыдала:
— Подожди, Данилко! Подожди! Я сейчас…
Взмахнув своим пшеничным снопом, она бросилась к одежде, зашелестела ею, потом рукой вытерла ресницы, пересохшие губы и через какую-то минуту, держась за его руку, как тень, шла и к Гримичам, и к Оксане, и к татарскому броду, за которым сизо мохнатилось утро и женской печалью горевали луговые чайки.
А где тот погоныч птах, что по
Данило так поглядел вокруг — и на землю утреннюю, и на голубизну неба, — словно весь простор хотел вобрать в себя, еще раз обнял, обхватил узлом рук Мирославу и быстро, уже боясь себя, подошел к берегу, сорвал с привязи цепь, столкнул челн на воду и прыгнул в него. Качнулся челн, качнулся его зеленый мир, качнулось все, что годами укладывалось в душе.
— Прощай, любимая!
— Ой! — бросилась к нему Мирослава, да полоса воды с затопленными тенями верб, с затопленной печалью камышей уже пролегла между ними.
— Данило! Данило!.. — с мольбой протянула руки к нему, к легкому вербовому челну, к неразгаданному.
Всплеснул вскрик, всплеснуло весло, оттолкнулся берег, с глаз капнула слеза, с весла — капелька времени. Еще и еще всплеснуло весло. И уже на этом берегу — она, а на том — он, а между ними влажное золото отмелей и заспанное или непроснувшееся солнце в броде.
Ой, броде татарский, два берега, два солнца тут, а жизнь одна, да и та неполная…
В райвоенкомате Данило без всяких осложнений прошел мобилизационную комиссию и, облегченно вздохнув, вышел на просторное, поросшее спорышом подворье, которое теперь стало печальным пристанищем родных и близких, что прощались и проститься не могли, украдкой выпивали по чарке, а упивались горем.
Обходя группки и пары, обходя печали матерей, он пошел вдоль ограды, за которой неизвестно куда бежали сполохи ржи. Приглядываясь к ним и вбирая в себя беспокойство нивы, Данило склонился к плетню, а по ржи, оживая, пошли его года, добрые и недобрые, пошли его воспоминания, его тревоги, всплеснули волной родные броды, и послышался ее голос, ее шепот, ее слезы. Журавкой звала Мирославу мать… «Были себе журавль да журавка», и вот коса смерти замахнулась на них, замахнулась на все.
Неожиданно сбоку тихий вскрик:
— Данилко!
Он оторопел. К нему бежала она, бежали маки на ее платьице, бежали, перетряхивая те маки, ее ножки, бежал ветерок в ее волосах, от которых веяло степью и грустью маттиолы. «Откуда ж ты? С какого ты поля, из какой мечты?» Даже не верилось, что это его нареченная, что он обнимал, ласкал ее, что ее пшеничные волосы дозревали на его руке и что сквозь сон она доверчиво звала его: «Данилко».
Мирослава, грустя и улыбаясь, протягивает руки через плетень, крепко обхватывает шею Данила, крепко,
— Данилко, родной…
— Пришла?
— Прибежала… Как ты?
— Как и люди.
— Вот я сейчас кинусь к часовым, упрошу, чтобы пропустили, — и тут же метнулась и вмиг прилетела к нему, уже держа руку возле сердца. — Ты не сердишься, что мы пришли? — смотрит на него с надеждой.
И как сказано было это — мы!
Снова волна благодарности всколыхнула его сильное тело. Он обнял Мирославу, целует, глядит не наглядится на нее, удивляясь ее голосу, который сегодня уже с рассвета звучит тайной материнства. С какого ты поля, из какой мечты?
— Любимый… Самый лучший…
— Это ты самая лучшая.
— Будет ли время, когда мы хоть наглядимся на тебя?
— Будет, любимая.
— И на ранних, и на вечерних зорях буду молить судьбу, чтобы берегла тебя, — уже обращаясь к невидимым звездам, сказала так, как говорят наши седые матери. — Может, мы выйдем с этого двора вон к тому житечку?
— Нельзя, любимая, к житечку: часовые без пропуска не пустят.
— Пустят… Я говорила с ними.
Данило покачал головой.
— И что они?
— Сказали: «Если уж такая жена просит, то отпустим мужа. На два часа». Как ты?
— Еще два часа счастья…
— Когда же больше станет его?
— Еще придет наше доброе время.
— Тогда — «к житечку, чтобы нам было життячко», — сказала, как заклинание.
— Тогда к житечку, — взглянул на нивы, что бежали да бежали к самому небосклону, просеивая солнце и тени.
И в это время чья-то рука нагло, тяжело опустилась ему на плечо. Данило обернулся. Против него, налившись злорадством, широко расставив ноги, стоял усмехающийся Степочка Магазанник, за его спиной ветерок шевелил сатиновый горб сорочки.
— Кого я только вижу и кого лицезрею?! Вот не думал, не гадал, и вообче!..
— Чего тебе, Степочка? — Данило хотел движением плеча сбросить руку, но она уже клещом впилась в него.
С лица Степочки слетела усмешка, и оно стало леденеть, а в окостеневших глазах появились злые искорки.
— Спрашиваешь, чего мне надо? — и процедил по складам: — Справоч-ку! Когда-то, припомни, как ты издевался надо мною: я прямо изгибался, вымаливая справочку. А теперь хоть из печенок вынь и покажи мне свою!
— Какую тебе справочку?! — бледнея, крикнула Мирослава.
Степочка одной желчью полоснул ее:
— А чего это вы, товарищ агроном, будто всполошились и даже перепугались? Видать, не все в порядке в вашей любви? Пусть мне ваш добродетель у самого военкома документально подтвердит, что он идет в армию при всех исправных бумагах. Как вы на это и вообче?
Данило разъяренно сбросил с плеча Степочкину руку.
— Я сейчас дам такую справочку, что и солнце потемнеет для тебя!