Четыре брода
Шрифт:
— Не спится, сыну? — послышался позади глухой, с табачным хрипом и давней простудой, голос. Посреди дороги стоял седой, весь в белой полотняной одежде дед Корний, от него пахло ульями, самосадом и застарелым деревом. Он подал председателю оплетенную жилами и до блеска натертую деревянными ручками плуга и веревками колоколов руку.
— Не спится, — поклонился старику.
Дед Корний одной печалью глянул на Данила.
— Откуда же, дитя, такая зловещность пала на нас? Ты не думал над этим? Или из-за планов выполнения да
— Ох, думал, деду, уже мысли в голове не вмещаются.
— А кто-то, верно, не очень болея и думая, ухватился за черные бумажки, за крик, за метлу железную, да и зарабатывает на этом выдвижение. А дурость на выдвижении наделает нам больших бед: одних людей придушит, других повернет к богу, третьих — к злобе, умным пригасит разум, и они замолчат в горе, а нахальным умножит нахальство, и они пойдут красоваться, как мухоморы. Так придет ли, сыну, через такие трудности настоящая мудрость к нам?
— Непременно придет, дед Корний, непременно! Иначе не может быть, — с верой и мукой глянул Данило на старика… — Вот увидите!
Дед грустно покачал головой.
— Может, и так, может, и так, вам, молодым, виднее. Это мне и Михайло Чигирин говорил, А я, слышишь, уже духом пал — человек есмь, старый человек. Думаю и журюсь: почему же то добро должно идти по нашим печалям?
И на это Данило ничего не смог ответить. Невольно потянулся к старику, обнял его и, боясь предательской слезы, быстро пошел к своей Мирославе.
А старик еще долго, покачивая головой, смотрел ему вслед, потом взглянул на рушник, перекрестился на голубей любви, да и начал думать и о житейском, и о том, что уже заглядывало ему в притомленные мудрые глаза, звало в последний путь.
«И натрудились, и назвонились вы за свой век, — поглядел на свои годами подсушенные ладони. — Время, чтобы и над вами кто-то зазвонил. Только кто? Не всякий понимает печальную душу колоколов. Не пора ли сходить к вербивскому звонарю? Наверное, пора…»
Далекие миры, и звезды, и луна, и движущиеся поля, и сенокосы с копенками сена, и колокольня подступили к старику. Прислушиваясь к неровному дыханию земли, в думах, в тревогах, в горьких надеждах медленно пошел мерить свой последний путь дед Корний.
Вот он узенькой тропинкой пошел в безмолвие червонной пшеницы, стебли которой держали на себе и вбирали в себя мглистость петровчанского сна. «Это святой Юрий полями ходит, хлеб-жито родит»…
К старику отовсюду потянулись золотые сережки увлажненного колоса, потянулась и дремота, а в тело медленно-медленно начала впитываться пряжа далеких-далеких лет. Даже оглянулся вокруг: не увидит ли их? Да увидел только тени, которые крадучись переходили с поля на поле.
Разве ж не этими полями в жатвенную пору он возвращался домой со своей проворной чернобровой женой, на руках которой то плакал, то агукал, то спокойным снопиком засыпал беленький узелок? И тогда не надо ему было
— Ты только погляди, как он спит! — счастливо оборачивалась к нему жена, и они оба наклонялись над сном ребенка.
— Хороший будет пахарь, если найдется для него земелька.
Шестерых словно в солнце выкупанных красавцев пахарей народила ему жена то в полях, то в лугах возле бродов, то в хате, в окна которой всегда заглядывали или подсолнухи, или солнце. Войны унесли половину их сыновей, а печаль унесла жену на кладбище, и самым большим утешением стали в старости ему колокола да внуки.
«Хорошо, что хоть у них, пока маленькие, меньше хлопот, чем у сыновей».
И то ли далекие годы, то ли колос, то ли хата отозвались ему:
Ой колишу колисочку, Ой колишу колисочку Яворову, Щоб у нiй росла, Щоб у нiй росла Дитина здорова.Он протянул руку над полем так, будто в ней было зерно, и сказал далям: «Растите, дети, здоровые, растите красивые, растите работящие и добрые».
Нивы вбирали в себя тихие слова старика, как вбирали когда-то его посев, и вбирали посев месяца и голос перепелки, что кому-то советовала заснуть на ночь, а ему навсегда. Да разве это страшно, если ты честно прожил свой век?
Через хлеба старик вышел к татарскому броду, что спал и не спал под всплесками волны и рыбы. Вот тут когда-то ордынцы гнали ясырь в Крым и все до единого погибли от войска Ивана Сирка, как должно гибнуть все жестокое на свете. И до сих пор в непогоду стонут эти берега, ибо тяжелое время ходило по ним и впечатало свои следы в память земли.
От татарского брода Корний добрел до девичьего, где на лугу то ли недвижно стояли, то ли чуть-чуть шевелились нарядные копны сена. А на плесе, словно деды, сивели и плыли по течению клочья тумана. Вот в этом броде под Новый год он встретил свою судьбу — свою Меланку, что возвращалась от родни из приселка. От неожиданности она вскрикнула, потом засмеялась, будто серебро рассыпала на подсиненном снегу.
— Ты чего смеешься? — не нашел ничего лучшего спросить он, а в душе что-то ёкнуло и остановилось.
— Потому что тебя увидела, — и такой улыбкой озарила его, будто весна встала рядом с нею.
— Такой я красивый?
— Как месяц молодой.
— Умеешь ты сказать, — забормотал растерянно и взял ее за рученьки. Они вздрогнули, рванулись, а потом притихли в доверии, в ожидании. — Озябли?
— Озябли, Корний.
— Тогда я в шапке погрею их, — снял свою высокую смушковую шапку.