Четыре времени жизни
Шрифт:
Родители познакомились в новогоднюю ночь. Мама мела коридор, а папа сказал, что она хреново метёт. На что мама сказала, ну возьми, мол, и сам мети. У неё всю юность была толстая и длинная коса. А перед институтом она её безжалостно срезала и стала делать кудри по тогдашней моде. В общем, очаровала парня. С учётом того, что не расслышав батину фамилию и подумав, что он Савки, она решила: грузин, надо брать. И взяла. Не сразу, конечно, но прям взяла-то в оборот, ага. В декабре 1969 года они сыграли свадьбу, в январе 1970 родилась сестра, а в марте 1970 родители официально расписались. А через пять лет, день
Папа был всегда кудрявый. И с железными зубами. В восьмилетнем возрасте бежал по деревенскому полю навстречу редкому тогда послевоенному трактору и улыбался ему во все свои зубы (а улыбка у отца была ослепительная). И поймал камень. Дантист-немец, живущий в деревне, сделал мальчишке зубы, с которыми он проходил 50 лет. И только за несколько лет до смерти он заменил их на другие железные, потому что те уже сносились. Я и не представляю себе другого отца, с обычными зубами. Только металл, только хардкор. Ещё батя был баянист. У него был абсолютный слух, научился играть он сам и любую мелодию подбирал секунд за 10. Я-то бестолочь в плане музыки, страшная лентяйка, но и сейчас, когда слышу «У Чёрного моря» на баяне, у меня бегут слёзы.
Служил батя в морской авиации: и морячок, и лётчик сразу. Можете представить, как он магически влиял на девушек. 40 лет он работал в Аэропорту: сначала прибористом в цехе, потом авиатехником на улице. А мама окончила сельхозинститут и работала экономистом в ВАМИ. Они как-то удивительно ладили (хоть бывало и ругались до хрипа). Но у мамы была забавная привычка: она, если обижалась, шла делать домашнюю работу. Например, однажды перегладила кучу белья, когда мы сидели за праздничным столом и ржали, что вот же ж польза какая. Отец был удивительно добр и удивительно суров. Если мама сгоряча могла нас отлупасить и тапком, и шлангом от стиралки, то отцу достаточно было просто посмотреть. И всё, мы тут же становились тихими, шёлковыми и вежливыми до поносу.
Моё детство было необыкновенно счастливым именно благодаря родителям. Жили мы не очень богато: ни машины, ни велосипедов, обувь и одежда, как правило, доставалась от старших родственников. Но тогда многие так жили, и достать дранку для дачи было праздником. Мама по выходным стряпала блины, булки или пирожки. Я просыпалась от этих запахов и её разговора с нашей собакой Бимом: иди к девчонкам, скажи, что уже всё готово, пусть встают. Господи, и не вернёшь уже не Бимочку, ни родителей, ни пирожков тех, ничего…
После родов мама набрала вес, почти 120 килограммов. Но отец худеть ей не разрешал, говорил, я тебя люблю такую. Сам он был поджарый, как овчарка, легко загорал, летом был какого-то великолепного кофейного цвета. И его пронзительные голубые глаза – прям ух. Мама была кареглазой, я пошла в неё.
Когда в 2009 папа умер (в ужасных мучениях, чему я до сих пор не могу найти оправдания, и сердце моё болит от одной мысли о последних его часах), мама начала стремительно худеть. В прошлом году она весила 50 кг. Это был ходячий бухенвальд. Мы понимали, что тоска по отцу, её Николаше, просто убивает. В первый год мама просто выла. Как волки воют. Потом вроде выть перестала, но и есть перестала, и жить перестала, по сути-то. Она уходила к нему семь долгих лет. Уходила, уходила и вот ушла. На поминках говорили совсем мало, родственники уехали совсем быстро, остались только друзья семьи и коллеги. И все сравнивали их пару с лебедями. Одного не стало, и вторая жить не захотела. А мы сидели с сухими глазами и слушали. Потому что так и было. Мы-то выводок этих лебедей. Мы-то знаем.
Соседи говорят, вы сейчас не плачете, а потом вас накроет. Конечно, когда я вижу в телефоне «Мама» и понимаю, что не будет больше минимум пять звонков за день, и мой обед не будет ассоциироваться не с кормом, а с тем что «Ой, контрольный звонок маме!». Когда я вижу её голубой пуховичок в прихожей и понимаю, что она уехала в больнице на стуле в огромном белом спортивном костюме, потому что похудела на 70 кг за семь лет. Или когда я говорю сестре: проверь все холодильники, сразу надо выкинуть, что пропало. А она таращит глаза, потому что этим всегда занималась мама, даже и больная.
Но им там вместе – лучше. И у них обоих уже ничего не болит. И не нужно делать перевязки, отрывать с кожей пластыри. Не нужно умолять поесть. Не нужно говорить «Отец тебя бы щас убил, если бы увидел, какая ты худая». Ничего не нужно. Он её встретил и принял. Она и в гробу была у нас как невеста, вся в белом, саван серебром и кружевной платок на голове.
Будьте счастливы, мои дорогие. Я люблю вас безмерно. Вы это я и есть. Ваши привычки, ваши голоса, ваши глаза и замашки, ваша походка и ваше трудолюбие. Пусть вам будет там спокойно, отдыхайте.
Говорят, что юмор – в действительности злость, но ведь злость – это на самом деле вытесненная в подсознание боль. © Джим Керри
Как это точно…
Сегодня ночью опять умер папа. И я кричала, кричала во сне так сильно, что у меня подгибались ноги. Слёзы сразу же, и я даже вне сна понимала, что начинаю плакать в подушку. Но потом ужасная мысль меня поразила – папа умер семь лет назад, а сейчас умерла м а м а. И раз, как отрезало. Ни слёз, ни криков. Я проснулась, но глаза не открыла. Лежала и думала, почему так? почему нет слёз, нет истерик, криков этих ужасных нет, почему не подгибаются ноги, и я не царапаю ногтями землю? Потом придумала для себя оправдание: отец был для меня стеной, защитой. Стены не стало – шок. А для мамы стеной была я (ну, последние семь лет). Поэтому стены же не плачут. Стоят себе дальше, из них потихоньку выдувает песчинки, трава прорастает через их камни, иногда даже птицы вьют гнёзда. Их заливает ледяной октябрьский дождь, они дремлют под медленным-медленным декабрьским снегом. Но они всё равно остаются стенами.
Повернулась на другой бок, но больше так и не уснула. Собственный ночной крик стоял в ушах.
Сейчас я посмотрела два выпуска Стенд-апа и даже смеялась, и пару раз даже сказала сквозь смех «ну, дураки», что означает высшую степень довольства юмором и погружение в показ. Смеялась сама и думала, почему я веду себя так, как будто никакого горя и потери не было?.. И мне стыдно перед мамой и страшно перед собой. Но я не нахожу другого объяснения сейчас, кроме того, что я – пока что – стена.
Можно было и не писать этот пост. Вот, мол, выставила, что она бесчувственная. Или, наоборот, захотела жалости, выпрашивает. Но иногда мне просто нужно выговориться в пустоту. Не важно, прочитают это люди или это будет тетрадь. В тетради я уже давно не пишу, просто потому, что отвыкла держать ручку так долго. Слова просятся наружу, пишу здесь.
Пусто и больно, но всё равно нет слёз. И даже желания выпить уже нет, чтобы эту боль снять. Как жить дальше, не знаю…