Чистое и порочное
Шрифт:
Женщина, которой мужчина изменяет с мужчиной, понимает, что всё пропало. Сдерживая слёзы, крики и угрозы, составляющие её основную силу в обычных случаях, она и не думает бороться, забивается в угол либо молчит, слегка негодует и подчас ищет пути недостижимого союза с врагом, с грехом, который, как и она, существует с незапамятных времён, с грехом, который не она выдумала и вывела в свет. Она держится отнюдь не так, как мужчина, взирающий с похотливой усмешкой на женщину, которую обнимает подруга: «Ты мне ещё попадёшься…»
Избавившись от иллюзий, она с ненавистью отступает, тщательно скрывая свою крайнюю неуверенность: «Был ли он действительно мне предназначен?», ибо она унижена больше, чем можно предположить. Но, поскольку её тонкому уму
В один из периодов своей юности я много общалась с разными гомосексуалистами благодаря одному из секретарей – литературных «негров» господина Вилли. [31] Вспоминая об этом, я возвращаюсь в то время, когда моя душа жила в странном состоянии оцепенения и затаённой скорби. Будучи всё ещё сущей провинциалкой – не так ли, дорогой Жак-Эмиль Бланш? [32] – необщительной до того, что избегала некоторых рукопожатий и поцелуев, я одинаково страдала и когда сидела одна, позабытая всеми, в квартире, наводившей на меня тоску, и когда была вынуждена выходить из неё на люди. Я с большой радостью приняла дружбу секретаря Вилли, такого же «негра», как и я, весёлого и насмешливого юноши из хорошей семьи, нравы которого не оставляли ни малейших сомнений. Мы с ним вместе корпели – данное выражение развеселит также Пьера Вебера, Вийермоза, Курнонски и некоторых других – в одной и той же литературной «бригаде».
31
Анри Готье-Вийяр (Вилли) (1859–1931) – литератор, первый муж Колетт.
32
Бланш Жак-Эмиль (1861–1842) – французский художник, писатель, критик.
Он одарил меня доверием и привёл ко мне своих приятелей. Их общество возвращало мне мою молодость. Я смеялась, обретая уверенность среди всех этих безобидных юношей. Я узнавала, что носит мужчина, который хорошо одевается; это были в основном англичане, неукоснительно строгие в вопросах моды, и даже парень, тайком носивший на шее бирюзовое ожерелье, не позволял себе экстравагантных галстуков и носовых платков.
В мастерской, прилегавшей к комнате, где находились трапеция, брусья и гимнастические кольца, той, что сообщалась с моими супружескими апартаментами и которую я гордо именовала «моя холостяцкая берлога», мы хохотали, как школьники, беспечно, взахлёб, и какие странные разговоры вели между собой эти джентльмены!
– Что слышно о вашем милом картонщике, дружище?
Человек, к которому обратились с этим вопросом, высоко поднимал брови, и тут становилось ясно, что он подкрашивает их карандашом.
– Милый картончик? Милый картончик? О какой вещи вы говорите?
– Нет, я имею в виду парня, который делал картонные коробки для шляпниц и парфюмеров…
– Так речь идёт о картонщике! У меня короткая память. Спросите-ка лучше о пожарнике парижского округа!
– Пожарник? Какой ужас!
И тут же, как перчатка после пощёчины, вылетала и бросалась в лицо гордецу визитная карточка и неприклеенная фотография.
– «Какой ужас», не так ли? Держите! Вот что заставит вас изменить своё мнение… Обратите также внимание на портупею с боевым оружием…
Мой бывший друг С. из X., знаменитый, превосходно сохранившийся космополит, который уже умер от старости, человек с молодой душой и чарующей учтивостью, дружбу с которым я по сей день оплакиваю, поднимался на четвёртый этаж не без труда. Крашеная борода в духе Генриха IV скрывала его «подгрудки старой коровы», как он выражался. От беспрестанных усилий пережить самого себя его виски увлажнялись потом, и он слегка протирал их платком. Я мысленно вижу его худые руки, по
– Уф! – вздыхал он, опускаясь на стул. – Где мои чудесные шестьдесят лет?
Жан Лоррен рассказывает о нём на страницах «Парижских развалин». Он называет его «самыми красивыми плечами столетия», если я не ошибаюсь.
– Где это вы так запыхались? – спросил его некий грубый молодой человек.
– Я иду от матери, – отвечал С., теша себя откровенностью, ибо он, будучи нежным и заботливым сыном, и вправду жил вместе с матерью, которой было почти сто лет. Он смерил юношу взглядом и жёстко прибавил:
– Я ни с кем больше не общаюсь, сударь, кроме неё. А вам говорили, что я общаюсь с кем-то ещё?
В то время как молодой человек подбирал слова для ответа или извинения, С. разразился сдержанным смехом и сказал, обращаясь ко мне:
– Я ни с кем не общаюсь, с тех пор как уехал мой юный друг. Он теперь в бегах.
– Ах так? И где же он?
– Как знать? У него были неприятности, вынудившие его уехать.
Тяжёлый вздох. Глоток слабого чая. Голубой носовой платок, прикладываемый к губам и вискам…
– Это славный парень, но он такой рассеянный, – продолжал С.. – Только вообразите! Одна дама приглашает его – он хорош собой – в гости на чашку шоколада… Он идёт к ней, поддавшись минутной слабости! Разговаривая с дамой, он нечаянно подливает ей в шоколад Бог весть что… Таким образом, дама проснулась лишь через день и обнаружила при своём пробуждении – какое досадное совпадение! – что из квартиры исчезла мебель! Бедная дама решила, что стала жертвой кошмарного сна. Придя в себя, она подала в суд на моего чрезвычайно рассеянного друга. Он не захотел осложнений и уехал… Да вернёт его нам Господь!
Подмигивая мне своим живым маленьким карим глазом, мой приятель-«негр» осведомился у С. задушевным тоном:
– Скажите-ка, дорогой друг, не об этом ли рассеянном юноше говорили, что он задушил банщика?
Приняв горделивую осанку, которой он был обязан главным образом негнущимся суставам, старик отмахнулся от него тонкой морщинистой рукой:
– Сплетни, дорогой друг, сплетни!.. Я поступаю мудро, никогда не ревнуя к прошлому!
В зависимости от сорта гостей в тоне беседы преобладали горечь, наигранный цинизм, жеманство или детское простодушие. Подчас патологическая мужская жестокость сквозила в чьём-нибудь возгласе или мгновенной вспышке гнева. Так, один подросток былых времён, в котором добро и зло, перемешанные, как два напитка, составляли единое целое, рассказывал о своей последней ночи в «Палас-отеле» на Елисейских полях:
– Он наводил на меня страх, этот толстяк, в своей комнате… Я открыл перочинный ножик, закрыл рукой глаза и другой рукой чикнул жирдяя по животу… И был таков!
На заре своей жизни он сиял красотой, жестокостью и безрассудством. Слушатели проявили такт и осторожность. Никто из них не издал удивлённого возгласа, только мой старый приятель С., выдержав минутную паузу, произнёс равнодушным тоном: «Какой ребёнок!» – и перевёл разговор на другую тему. С., лишённый благородства и злости, походил на барона де Шарлю лишь в общих чертах. Казалось, что влиятельный Шарлю, присоединившийся к нашей компании последним, является для всех образцом, ибо даже те, что пришли раньше его, подчинялись ему, как хилые отпрыски отцу. Разумеется, смелость, принимавшая самую простую и воинственную форму, позволяла С., как и Шарлю, соприкасаться с реальной опасностью, а порой и умышленно подвергаться ей, с той разницей, что С., весьма далёкий от мазохистских завихрений Шарлю, стремился лишь к самому лучшему и наиболее лёгкому из того, что предпочитал. «Я французская модистка», – заявлял он… Так, он не жаловал всю эту космополитичную злоязычную корыстную молодёжь, оскорблявшую патриарха своей беспощадной иронией и фамильярностью.