Чистые руки
Шрифт:
— Как такое возможно? Ребята, вы же понимаете, что все это пустые угрозы.
— Я из этих краев, пусть и возвращаюсь лишь на выходные и каникулы. Я вас всех знаю поименно: Кост, Уге, Мартин, Кабре, Фаре, Давид… Сейчас я пишу статью для журнала «Депеша» — так получилось, что я временный корреспондент нашего кантона, — и кто мне помешает назвать фамилии отважных молодых людей, ответственных за подобные бесчинства? Поверьте, ничего хорошего моя статья вам не сулит…
— Этот тип шуток не понимает. За кого он себя вообще принимает? Вот есть такие люди, с которыми и повеселиться нельзя.
Заговорщики разочаровались, что их замысел был убит еще в зародыше,
Гость
Давно пора: Антельм перестал быть Антельмом. Сперва его начали подводить суставы. В какой-то момент он уже не мог присесть на корточки, чтобы понаблюдать за жизнью личинок, за крылатыми или ползучими насекомыми, за товарищами всей его жизни — после суставов и все остальное уже не годилось ни к черту. Так деградация, овладев коленом или бедром, дошла до мозга. Изможденные бесконечными наблюдениями и палящим солнцем глаза тоже угасли. Теперь Антельму хватало зрения лишь на чтение и письмо в свете недавно проведенного электричества, но насекомые — и уж тем более их восхитительные крылья, очаровательные лапки, пестрая раскраска, золотистые отражения — все это постепенно исчезало из мира Антельма.
Дольше всех продержались слова. Погружаясь в воспоминания и давние записи, Антельм какое-то время продолжал писать, всей душой отдаваясь этому занятию, поскольку фразы, выходившие из-под его пера, были гораздо умнее самого ученого: он становился уродливей, но предложения выглядели прекраснее, чем Антельм в лучшие времена. Он терял силы, но слова плясали на страницах. Он не мог говорить в голос, однако интонация его записей не теряла и капли выразительности: она громыхала, воодушевлялась, гневалась или жаловалась.
Вокруг все говорили, что с головой у старика «все в порядке» — очень удобное выражение, которое скрывает, что остальное поддается гниению, и будто радуется, что есть еще повод не отчаиваться окончательно при виде собственного распада.
Однако с головой у Антельма было не все в порядке. Он повторялся. Каждому гостю ученый твердил, что сам Дарвин нарек его Неподражаемым Наблюдателем, — в этот момент он дрожащей рукой доставал письмо и размахивал им в воздухе. Понемногу Дарвин перестал быть учителем и главным оппонентом, Антельм забыл даже о теории эволюции, и англичанин остался в его памяти лишь тем, кто заметил в никому не известном французе Неподражаемого Наблюдателя. При упоминании об этом на глаза энтомолога наворачивались слезы.
Роза осталась преданной мужу и достаточно крепкой, чтобы схватить его под грудки и пересадить из кровати в кресло-каталку. Их малолетние дети каждое утро заходили к отцу, целовали его в пергаментную щеку и не вспоминали об Антельме до вечерних лобызаний.
Однажды верный Ларивуа принес добрую весть: к ним обещал заехать гость, да еще какой! Давно пора.
— На меня возложена великая честь, дорогой Антельм, сообщить вам почти официальную новость. Я хотел, чтобы вам сообщила Роза, но она настояла, чтобы я сам справился с этой задачей, поскольку считает, будто я приложил руку к этому делу.
Деревенские улицы выложили брусчаткой. Местные ожидали драгоценного гостя.
Президент должен был остаться на пару часов. Гордо водрузив фетровую шляпу и самостоятельно надев скверно отполированные крестьянские туфли, Антельм сидел в кресле на колесиках и показывал свои конструкции, которые уже ни на что не годились, свой стол, за которым он написал лучшие произведения, а также своих преданных жену и собаку.
Затем под звук фанфар чиновники отправились на площадь, где стояла наспех сооруженная сцена, на которую подняли
Толпа волной хлынула и поглотила деревню. Кортеж проехал под украшенной цветами триумфальной аркой. Энтомолога иногда посещали мысли о смерти: в тот момент он представлял, как Жакети, который возвел это сооружение за одну ночь, на следующий день заколачивает гвозди в крышку его, Антельма, гроба.
Первую речь произносил ректор Академии — сам ректор Академии! Антельм метался между гордостью, что он наконец показал университетам, считавшим его за пустое место, этой системе образования, приговорившей его к нищете и выбросившей прочь, словно извлеченную из-под кожи занозу, и едва сдерживаемой яростью при виде представителя этого мира, который посмел петь хвалу Антельму. В качестве друга доктор Ларивуа был также приглашен произнести речь: она оказалась простой и сердечной, взволнованной и полной восхищения. Врач не брезговал анекдотами и сентиментальными признаниями. В последние несколько месяцев Антельма легко было пробить на слезу — и он всплакнул. Наконец мэр коммуны дрожащим, возбужденным голосом, который не долетал и до второго ряда, признался, какой честью для их деревни стало принимать первого из французов — такого еще никогда не бывало, — и предоставил слово важному гостю.
Со всей значимостью, которой наделяла его занимаемая должность, Президент прочел заранее заготовленную кем-то речь. В ней он назвал Антельма Гомером насекомых — так ученого окрестил Виктор Гюго, в Авиньоне до сих пор висит мемориальная табличка с этими словами на улице, которую назвали в честь ученого. И, конечно же, Неподражаемым Наблюдателем. По мере перечисления у Антельма перед глазами промелькнула вся его долгая жизнь: ребенок-самоучка, иллюстрированный бестиарий, благодаря которому он научился читать, годы, когда он, молодой учитель, делился дровами и постным супом с такими же нищими учениками, как и он сам, корсиканский период с его буйной флорой, поэмы, книги, учебники, репутация, переросшая наконец в славу, и великая дань почтения, в течение долгих лет сыпавшаяся на него от академиков, знаменитых писателей, ученых со всех концов света. Голова пошла кругом: университет, Гюго, Дарвин, Президент, Супруга, Роза, Ларивуа, великие мертвые или живые люди толпились вокруг скрипящего кресла-каталки под звуки фальшивящих фанфар в самом сердце крошечной деревеньки, которая так и не поняла, каким образом Папаша Червь превратился в Гомера насекомых — и сам Президент склонялся перед ним.
Затем представители власти сели на поезд, трубы умолкли, и в тот же вечер глухой шум разбираемой сцены донесся до уставших ушей покоившегося на широкой груди своей супруги Гомера червей, потонувшего в парах собственного триумфа.
Покои
Достигнуть апофеоза при жизни — проклятие редкое, но тем не менее проклятие, особенно когда вам перевалило за девяносто и горизонт сужается. Больше ничто не могло вывести Антельма из этого странного, уже ставшего привычным состояния.
Гости приходили один за другим, но разве кто-то мог сравниться с самим Президентом? Например, Ростан посвятил ученому стихотворение, полное восхищения. Антельм хотел бы отплатить ему той же монетой, и, конечно, «Сирано» его весьма позабавил, однако стихосложение, пожалуй, оставляет желать лучшего; вот фелибры отличаются от подобных акробатов, которые в честь старого энтомолога не гнушаются глагольными рифмами. А от «Шантеклера»[4] Антельма бросило в дрожь: поэт ничего не смыслит в животных, зачем вообще о них писать? Пришлось даже целое письмо сочинить и опротестовать гений Ростана — какая мука.