Читающая кружево
Шрифт:
На втором этаже еще шесть комнат. Все они, кроме одной, закрыты на зиму. Ева редко их отпирает, только если ждет гостей. Но визиты случаются все реже и реже — по крайней мере так она говорит, когда звонит мне. Я медленно миную комнату за комнатой в поисках Евы и разговариваю на ходу. Призрачная мебель стоит, укрытая светлыми чехлами от пыли.
Измученная, я поднимаюсь на третий этаж. В восемьдесят пять лет у моей тети куда больше сил, чем у меня. Я каким-то образом понимаю, что она там, наверху.
— Ева! — зову я. — Это я, Таунер.
С трудом поднимаюсь по узкой лестнице, хватаясь за перила с обеих сторон. Я устала.
Третий этаж — мой. Ева отдала его мне той зимой, когда я к ней переехала: отчасти
— Комнаты ждут, когда ты будешь готова, — повторяла тетя и добавляла очередную поговорку — например: «В гостях хорошо, а дома лучше».
Сначала я карабкаюсь на смотровую площадку — единственное место, куда бы пошла Ева, поднявшись на третий этаж. Но там ее нет. Наверху только гнездо чайки — кажется, брошенное. Я стою на вершине того, что некогда было моим миром. Сколько вечеров я просидела здесь, глядя в сторону острова, чтобы убедиться, что с наступлением сумерек мать зажгла керосиновую лампу, а потом потушила, укладываясь спать. Я провела здесь все вечера той единственной зимы.
Салемская гавань изменилась. В ней больше кораблей, чем раньше, а по периметру, со стороны Марблхеда, появились новые дома. Но Остров желтых собак остался прежним. Если прищуриться и посмотреть вдаль, можно вообразить себя маленькой девочкой и представить, что из-за Пич-Пойнт вот-вот покажется парус яхты Линдли, которая направляется к острову на летнюю стоянку.
Я возвращаюсь на третий этаж, где расположены мои комнаты. Это единственное место, где я не искала Еву. Единственное место, где она еще может быть. Здесь четыре комнаты со сводчатым потолком: меньше, чем на втором этаже, зато мебель не накрыта чехлами. И это странно, ведь Ева не знала, что я приеду. Одна из комнат — библиотека, где хранятся все мои школьные принадлежности: письменный стол, приглашения на балы, табели с отметками, книги по школьной программе и те, что Ева заставляла читать, если полагала, что программы недостаточно: старые, в кожаных переплетах, из большой библиотеки на первом этаже — Диккенс, Чосер, Пруст… Напротив — комната, где Бизер спал на Рождество и во время зимних каникул, когда приезжал из пансиона. Последние две комнаты принадлежали исключительно мне — гостиная с мягкими кушетками и маленьким китайским столиком, а следом, за створчатыми дверями, — спальня. Поскольку остальное я уже осмотрела, а Ева, несомненно, дома, я решаю, что она именно там.
Открываю дверь и, внезапно испугавшись, сначала смотрю на пол. Может быть, Ева никуда не уезжала. Может быть, она все время оставалась здесь, просто никто не искал как следует. Или тетя упала и до сих пор лежит, мучаясь от нестерпимой боли.
— Ева, — повторяю я и боюсь того, что могу увидеть за дверью в последнюю комнату. — Ева, ответь.
Я боюсь найти ее на полу с переломанными костями. Или еще хуже… Я зажмуриваюсь, отгоняя эту мысль. Но, когда открываю глаза, никого не вижу. Всего лишь комната, какой я оставила ее в тот год, когда мне исполнилось семнадцать. Знакомое покрывало с индийским рисунком, которое Линдли купила на Гарвард-сквер, лоскутное одеяло, сложенное треугольником в ногах кровати. На противоположной стене — картина. Ее нарисовала сестра за год до смерти, в черных и синих тонах. Золотая лунная дорожка на глубокой воде. Это сон, который видели мы обе. Картина называется «Путь к луне».
Я подхожу, смотрю на рисунок и вспоминаю многое: например, как Линдли нарвала в
Я немедленно возвращаюсь в настоящее, заслышав шаги на ступеньках.
— Вот ты где, — говорит Ева. Она даже не запыхалась.
Я оборачиваюсь. На ней старый цветастый халат, я его помню. Тетя как будто не изменилась со времени нашей последней встречи, когда она приезжала в Лос-Анджелес в составе какого-то клуба любителей цветоводства на Фестиваль роз.
Я начинаю плакать — так рада ее видеть. Шагаю к ней, и у меня кружится голова.
— Лучше сядь, иначе упадешь. — Ева с улыбкой протягивает руку, чтобы поддержать меня, и помогает дойти до кровати. — Ты скверно выглядишь.
— Хорошо, что с тобой все в порядке, — говорю я, сворачиваясь клубочком на постели.
— Конечно, в порядке, — отвечает она, будто ничего не произошло, и накрывает меня лоскутным одеялом. Хотя и без него слишком жарко, я не возражаю. Это ритуал утешения, Ева проделывала его много раз.
— Я думала, ты умерла… — Я всхлипываю от усталости и облегчения. Так много хочется сказать! Но Ева шикает и уверяет, что она «свеженькая как огурчик», что мне нужно хорошенько отдохнуть и что «утро вечера мудренее». Конечно, надо позвонить Джей-Джею и Бизеру и сказать, что все в порядке, но голос Евы меня убаюкивает, и я засыпаю.
— Спи спокойно, — говорит тетя, прочитав мои мысли — так, как всегда это проделывала. Она изгоняет из моей головы тревоги и создает умиротворяющие образы. — Утро вечера мудренее. — Ева идет к двери, потом оборачивается. — Спасибо, что приехала. Я понимаю, тебе было нелегко. — Она достает что-то из кармана халата и кладет на столик у кровати. — Хотела послать это вместе с подушкой, но я стара и память уже не та, что раньше.
Подчиняясь ее приказу, я начинаю засыпать. Мне снится, что я лечу вверх по лестнице, на смотровую площадку, а потом парю над гаванью. Из путешествия в никуда возвращается прогулочная яхта, на борту толпа загорелых туристов. Солнце садится, над Островом желтых собак поднимается молодой месяц, на нашем причале стоят женщины, которых я не узнаю. Потом слышу рев сирены. Яхта разворачивается, и я просыпаюсь в своей постели. Два гудка значат, что корабль заходит в порт. По этим сигналам можно сверять часы. Сирена звучит три раза вдень, когда яхта возвращается в Салем после круиза, — в полдень, в шесть часов и в полночь. Это ее последний вечерний рейс.
Глава 4
Как и муфты, на которые они похожи, подушки для кружев собраны и завязаны с обоих концов. Традиционно на каждой подушке имелся карман, и жительницы Ипсвича держали там свои сокровища. Некоторые клали туда красивые коклюшки из Англии и Брюсселя — слишком дорогие, чтобы ими пользоваться. Другие держали в таком кармане небольшие фрагменты законченного кружева, или травы, или маленькие камушки. Третьи хранили собственные стихи или любовные письма от поклонников. Их перечитывали вновь и вновь, пока пергамент не начинал рваться на сгибах…