Чозения
Шрифт:
Вот и тогда он — мало того, что видел больше, чем все они, но еще и успевал сыпать остротами и сочинять, пользуясь новыми впечатлениями, пародии на бессмысленные и дурацкие в своем мещанстве песни.
Например, «Физическая лирическая» — пародия на тогдашние песни о любви, в которых никогда почему-то не говорилось о ней серьезно, а все с ухмылочкой, с иронией. Черт его знает, любить разучились, что ли?
И вот Генусь горланил что-то наподобие:
Мы хотели выйти с нею на балкон,А попали с нею в синхрофазотрон.И
Генки уже нет. Несколько лет спустя после их первой встречи, во время одного очень удачного опыта получил столько, что его уже ничто не могло спасти.
А тогда под вечер сидели за столом в клубе, и даже выпивали чуть ли не впервые в жизни, и с ними сидел известный ученый-итальянец, худой, с утомленным интеллигентным лицом. Дети его во всем уже были здешними, даже голубей гоняли со сверстниками. Будрису почему-то очень хотелось сделать ему приятное, и Генке, наверное, тоже, потому что поднял рюмку и сказал:
— Бруно Максимилианович, за Италию!
А он, Будрис, добавил:
— За страну, где родился гуманизм.
И ученый улыбнулся им искренне и грустновато.
Начало начал, молодость, радость и свежесть моя, любовь отошедшая, живой и веселый Генусь! Я ехал так далеко, чтобы вернуть вас, хотя бы в сердце своем вернуть вас. Я смотрел, как бешено бьется о черные утюги скал стеклянное и зеленое Японское море, как оно раскачивает на рейде Тетюхе одинокий пароход, как прилив заливает автомашину и как удирает от него, всеми силами спасая жизнь, ни о чем не думающая крыса. Какая-то желтовато-белая крыса.
Я ходил по ильмовым бревнам над желтой, над шумящей таежной рекой. Я пугал сорок — они здесь голубые — и оранжевых бурундуков, и они неподвижно висели на стволе, когда я замирал в двух шагах от них, и смотрели на меня блестящими, влажными и огромными для такого маленького существа оленьими глазами. Я карабкался на скалу среди тайги и стоял на ней, как муха на вершине сахарной головы, и имя скале было Халаза, и сердце мое обмирало от ветра и высоты, а кедры внизу были как спички. Я пробовал на таежных пасеках сотовый мед, на котором шевелилась пчелиная кисея, и бродил по заброшенным городищам Бохайского царства. Я мчался навстречу твоим алым закатам, и мне казалось, что я начал приходить в себя… И вот все, что я с таким трудом возводил, рухнуло от одного удара.
И вот опять этот сон.
II. ПЕСНЯ О МОРСКИХ ЗВЕЗДАХ, ЖЕНЩИНЕ И РАКЕТАХ
Он стоял на обрыве над морем и, облокотившись на балюстраду, украшенную барельефами дельфинов, смотрел вдаль. Дожди прекратились, и снова пришла на эту землю, на сопки, на лохматые спины островов, на море золотая и теплая приморская осень.
Под ним было метров пятьдесят базальтовой кручи, местами заросшей травами и деревцами, затем узкая лента пляжа, а дальше — синий широкий залив. Обычно скрытые пеленой туманов, дождей, измороси сопки на том берегу залива были видны сегодня чуть ли не каждым своим деревцем. Чистота залитого солнцем воздуха была необыкновенной. В тот день праздновали годовщину победы над Японией. В заливе готовились к морскому салюту, и часть флота вышла на рейд.
Будрис стоял здесь
Справа он видел бывший Симеоновский Ковш, где Павлову когда-то повезло с бабкой. Прямо под ним лежал огороженный флотский пляж. В тот день после обеда Василь сказал ему прийти сюда и с час подождать его: ему еще надо было уладить одно дело.
— А почему не на общий пляж?
— Народу… — сморщился Павлов, — муть взобьют. Вышек нет. Да и камни острющие… Это тебе не на Черном.
— А на флотском?
— А там мостки. Хочешь — ныряй прямо с них.
— Да не пустят.
— Что? Десять копеек дай — и ходу. И правда, там было лучше, чем на общем. И главное, было безлюдно. Иногда появлялись несколько десятков матросов под командой старшины, тренировались минут двадцать — и снова никого. Хорошо было прыгать с вышки, выплывать, чувствуя под руками скользкий студень белых медуз, вылезать по лесенке на мостик и долго лежать на горячих, гладких досках, которыми чуть не до самой кромки воды был устлан берег.
Павлов что-то долго не шел. Северин ходил по пирсу, поднимался на вышку, выискивал на дне морские звезды. Нырял, опускался за ними на дно и всякий раз ошибался в оценке глубины: так прозрачна была зеленоватая вода.
Звезды были не мягкие, а неожиданно шершавые, как коралл, и, казалось, неживые. Он набрал их много, разложил на досках и никак не мог заметить их движений. Только после того, как отведешь глаза и снова посмотришь, увидишь, что одна выгнула свой луч, другая протянула его, подобрав остальные. Сила этих бандитов была в нападении на еще более неподвижных. Будрис подобрал также несколько пустых раковин мидии с ровными круглыми дырочками. Морская звезда сделала это. Наползла, прикрыла ракушку, выпустила из себя каплю кислоты, которая растворила известняк створки, и через круглую дырочку червякообразными ножками выковыряла моллюска и съела его.
Словно мстя за этот разбой, он брал звезды и ножом вычищал с нижней стороны каждого луча эти ножки. И только когда окончил это занятие, с болью понял, что зря загубил звезды, что высушить их негде, а нести сырыми — обломаешь лучи.
Он сидел и любовался ими. Маленькие, словно розетка, с едва заметными лучами, зеленоватые с оранжевыми пятнами; огромные, как тарелка, корал лового цвета; совсем пунцовые и багровые; а вот густо-фиолетовые, блестящие. Какое богатство красок, какое совершенство! И даже китаец согласился бы, что эта красота для красоты, потому что это едва ли не единственное существо, которое нельзя есть.
К поговорке: «Из тех, что ползают, мы не едим только танк», — можно было бы добавить: «и морскую звезду». Но тогда это не была бы поговорка.
Наконец подошел Павлов.
— Что это ты?
— Да вот, загубил попусту такую красоту.
— Почему загубил? Сейчас отнесем их в эллинг, положим там на балку. За неделю высохнут — как живые.
Так они и сделали. А потом Павлов предложил:
— Может, походим?
— Не хочется отсюда уходить. Хорошо… Хоть и ветер поднялся — все равно хорошо.