ЧП на третьей заставе
Шрифт:
— А-а-а-а!..
Истошный крик ударился с стены сарая, вырвался наружу и помчался по ночной сельской улице.
К ногам Аверьяна упал пистолет. Он отшвырнул его ногою подальше в сторону, в темноту.
Сурмач в пылу схватки не забывал, что в сарае есть еще второй человек. Он тоже вооружен. Аверьян ждал выстрела и невольно осторожничал, стараясь во время борьбы встать так, чтобы его противник очутился между ним и тем вторым, который будет стрелять.
Действительно, грохнул выстрел. Всего один. И тишина. В первое мгновение Сурмач даже не понял, в чем дело, но инстинкт подсказал,
Вывернуть левую руку бандита за спину было уже легче, хотя тот еще пытался отбиваться. Но сломанная правая рука причиняла ему острую боль, и он как-то сразу скис, смирился.
Уже бежали к сараю на помощь чекисты во главе с Иваном Спиридоновичем и Алексей Пришлый со своими комнезамовцами.
— Вот… — прохрипел Сурмач, передавая бандита, который стоял на коленях, ткнувшись головой в твердый пол сарая.
Вспыхнула зажигалка в чьих-то узловатых пальцах.
На куче земли лежал с пистолетом в правой руке полный, какой-то весь очень круглый человек.
Дыбун подошел к нему, бесцеремонно приподнял голову мертвого за волосы, вившиеся на затылке, заглянул в лицо:
— В штабе у Семена Григорьевича крутился. Левашев не Левашев… Пришел к нам уже в самом конце.
Зажигалка продолжала чадить в сухопалой руке Дыбуна. Ее блеклый, угасающий свет не мог разогнать густой, многослойной темноты, скопившейся в сарае. Дыбун очертил вокруг себя зажигалкой круг, стараясь заглянуть в дальние уголки.
У самого входа, схватившись за живот, подогнув под себя ноги, будто бы намерился встать, лежал неподвижно Коган. «Убит!» — без ошибки определил Сурмач. «Уж эта такая знакомая поза тяжело раненного в живот, который скончался».
— Борис!
Похолодело в груди, словно бы в нее медленно вгоняли штык. Все глубже, все страшнее…
Над поверженным склонились. Заглядывали в глаза, зачем-то тормошили и похлопывали по щекам. Но Аверьян знал, что это совершенно бесполезно. Не откроет Борис глаз, не засмеется трезвонисто, не скажет:
«Хлопцы! Я же вас разыграл! Разве может вот так ни за что умереть Борис Коган».
…Убит…
Борька Коган. Как же это ты?.. Кудрявый… Смешной… Сколько книг еще тобою не прочитано, сколько песен не написано, звездочек на серебряном небе не сосчитано, Борька Коган…
«А ЕСЛИ ОНА — БАНДОПОСОБНИЦА?»
Бориса внесли в хату, где горела плошка, прилаженная к углу печки. Положили на стол, с которого Дыбун сбросил на пол какую-то миску и ложки.
Всхлипывала перепуганная хозяйка.
От того, что Бориса несли за ноги и подмышки, он вытянулся. На широком, добротном столе лежал вольно, словно бы наслаждался той свободой, которую наконец получил. Гримаса боли с его лица сходила и рождалась полуулыбка мудреца, который заглянул туда, куда ход другим запрещен. Заглянул. Увидел. Узнал — и родилось в нем чувство превосходства.
Позднее, когда уже вернутся в Турчиновку, Иван Спиридонович признается Сурмачу:
— Стар я стал, чтобы терять друзей. Сердце размякло. Плакать хочется.
Задержанного «землекопа» завели в хату Дыбуна. Крепыш. Голубые глаза с острым взглядом. Молодая рыжая борода — лопатой. Густая-густая. Смотрит Сурмач па перекошенное болью лицо, улавливает что-то знакомое, а узнать не может: «Сбрить бы эту бороду».
Задержанный левой рукой прижимал к боку правую, которая висела плетью, «Перелом».
— Две дощечки бы и бинт или длинную тряпицу, — сказал Ласточкин хозяину хаты, видя, как мучается задержанный.
Занесли в хату брошенные было бандитами на пожарище тяжелые ящики. В таких возят патроны; добротные, сбитые крепко-накрепко, с ручками по бокам.
Не сразу удалось жилистому, ловкому Дыбуну, вооружившемуся топором, подцепить крышку. Желтые кругляшки! Они лежали аккуратными столбиками, плотно, тесно друг к другу, да так, что тряхни, брось на землю — ни одна монетка не звякнет.
Сурмач с Дыбуном спустились через подкоп в подвал. В углу, возле бочки с капустой, обнаружили еще три таких же ящика. С большим трудом вытащили их наверх по узкому лазу. Когда их вскрыли, то обнаружили золото в брусках.
Ничего подобного Аверьян в своей жизни не видел и даже представить не мог. «Словно чушка чугуна».
И это было разочарование. В тускловатых брусочках не было никакой красоты. Золото и монетах как-то волновало, а от вида множества колец, брошей, медальонов (как тогда, у старого Воротынца) — перехватывало дыхание: «Ух ты!» Но это, по всей вероятности, потому, что за каждым кольцом, за каждой серьгой виделась судьба человека, обязательно трагическая: «Убили… Ограбили». А бруски были немыми, они ни о чем не говорили. Они существовали, как камни, из которых вымощена дорога, как осколок ржавого снаряда, который не первый год лежит в земле…
— И вот это миллион Волка? — удивлению Сурмача не было предела. — И из-за этой муры погиб Борис!
Ласточкин понял его, попытался утешить.
— Думаю, и в два миллиона не уложишься. Но дело совсем в ином: выпило усенковское золотишко до капли всю ту кровь, которая ей была предназначена судьбою. Все! Точка!
В Одессу, знаменитому каменщику Илье Когану, ушла телеграмма: «Ваш сын героически погиб при исполнении служебных обязанностей…»
В тот же день из Одессы пришел ответ: «Без меня не хороните. Выехал киевским. Илья Коган».
И странно было видеть эту подпись: «Коган». Глаза пробегали имя, останавливались на фамилии. «Коган» — вот он! Прислал телеграмму. Так почему же? Почему он лежит в больничном морге на льду!
Память, душа, все чувства не хотели мириться с этим. Сурмач дважды проведывал морг, находил причины, чтобы еще и еще раз взглянуть на погибшего. Пока Борис был рядом, живой, как-то не ощущалось, сколь он нужен и незаменим. Уезжал Аверьян в командировки и не вспоминал о друге неделями. А теперь впору подрядиться в плакальщики.