Как много раз в жизни, так и в ту минуту, в тот час я балансировал на грани сна и яви. Отрезвили меня, вернув к реальности, взрывы
смеха в коридоре. Издавна знакомый хохот – я его слышал на железнодорожных вокзалах, за стеной у соседей, в каких-то ситуациях во время войны, а потом, привыкнув к веселью ближних и успокоившись, стал возвращаться сквозь невидимую летнюю тень в свой старый сон, где мой дедушка шел садом к нашему дому в деревне, вернее, в маленьком городке у восточной границы, шел, облитый красным заревом заката, и, как мне казалось, нес что-то в вытянутых руках, но он ничего не нес, просто шел в белой рубашке и черном жилете, а на плечах у него, на этом жилете, краснели огромные, будто у российского генерала, погоны, но то были не погоны, а пятна кровавого зарева, и позади него мерцал этот красный свет, и из-за белых стволов фруктовых деревьев просачивался густой свет заходящего солнца. Дед никогда не доходил до дома, я напрасно ждал его у окна или на крыльце, и в конце концов просыпался, и думал: а может, мой дедушка существует и останется во Вселенной, раз я так отчетливо, так ясно его вижу и воссоздаю на краткий миг в своих снах, в своей памяти, в своем пульсирующем сознании.
Грохнула дверь: в камеру вошел один из здешних многочисленных юных и тщедушных полицейских. По деревенскому обычаю поманил меня пальцем:
– Вещи захватите.
– У меня нет вещей.
– Значит, без вещей.
Опять мы шли по коридору, огибая козлы и баки с известкой. Сейчас тут было тихо, пусто и только на застеленном газетами полу еще валялась бутылка из-под советского шампанского.
В дежурке двойник Гиммлера, подозрительно румяный, с мутными глазами, подсунул мне какой-то листок:
– Распишитесь в получении бумажника.
– У меня не было никакого бумажника.
– Расписывайтесь, спорить будем потом. Я расписался. За открытой дверью сыпал крупный весенний град. Где-то монотонно бормотала полицейская рация.