Что будет, то и будет
Шрифт:
Моше приблизился, и от волнения мне стало так жарко, будто не одно, а двадцать солнц опаляли синайскую пустыню с бледно-синего неба.
— Погоди, — сказал я, — не торопись, так и свалиться недолго.
Моше замер, потому что мой голос, отразившись от других камней и скал, прозвучал неожиданно гулко. Моше стоял и смотрел на меня, и ноги у него подогнулись, и он пал ниц, бормоча что-то себе под нос.
А я испугался, потому что неожиданно забыл, как звучат в точности слова заповедей, которые мне предстояло продиктовать Моше. Мгновение назад я их прекрасно помнил, но сейчас в мою каменную голову
Эти слова я и начал произносить, и голос мой шел, будто голос чревовещателя, из глубины камня, из почвы, отражался от скал, от самого неба, меня охватил жар, и я представил, каким видит меня Моше — огненным столбом среди холодных камней.
Сам Творец явился ему среди скал Синая.
И вещал.
За первыми словами я, конечно же, вспомнил и следующие, от первой главы перешел ко второй, от нее — к третьей, и описал я Моше всю жизнь его праотцев, и его самого, и текст заповедей вспомнил, равно как и весь остальной текст, который, как мне казалось, никогда не знал от буквы до буквы.
Моше не то, чтобы слушал, он впал в экстатический транс, он внимал, он запоминал — так, как в наши дни и в моей родной альтернативе запоминают некоторые люди с одного прочтения целые главы толстых книг.
Я поведал бедняге Моше о том, как он умрет, и как похоронят его на высоком холме, и даже дату назвал, но весть о грядущей кончине не произвела на Моше ни малейшего впечатления. А может, — подумал я, — в этой альтернативе Моше уготована совершенно иная судьба, а я, диктуя ему вовсе не канонический для этого мира текст, тем самым нарушаю его историческую ткань?
А что мне оставалось делать? Ни Бельский, ни Шехтель не давали знать о себе, приходилось выпутываться, и я делал все, что мог, учитывая, что мог я только говорить, да и то — не своим голосом.
Закончив, я неожиданно успокоился. Вы представляете, чем отличается каменное спокойствие от каменного же возбуждения? Естественно, только температурой. Я успокоился и остыл. Я стал холоден, как все окружавшие меня камни. Моше вышел из транса и, по-моему, мгновенно забыл все, что я ему наговорил и напророчил. Меня это не волновало: когда надо будет — вспомнит. Единственное, чего мне сейчас хотелось: чтобы Моше поднял меня, положил в мешок и таскал с собой, а я бы смотрел и впитывал впечатления. Пусть это был другой мир, другая альтернатива Земли, но разве здешним евреям не предстояло почти во всем повторить собственную альтернативную судьбу? И я хотел видеть — естественное желание для историка, будь он даже камнем.
Я был слишком велик для того, чтобы поместиться в мешок. Да Моше и в голову не пришла такая возможность. Он был потрясен, напуган, и никакая иная мысль, кроме «скорее, вниз, подальше отсюда!», его, вероятно, не посещала. Видели бы вы, как он бежал! Но по мере того, как Моше спускался с холма на равнину, приближаясь к своему племени, бег его замедлялся, он перешел на шаг, а шаг становился все более уверенным, я бы даже сказал чеканным. Вершину покинул испуганный и мало что понимавший человек. К народу пришел Вождь.
Он даже не оглянулся!
А если бы оглянулся, различил бы он меня среди сотен таких же валунов?
Солнце зашло, темнота упала, как черное покрывало, и в небе засияли
С этой мыслью я и вернулся.
— Никогда, — гневно сказал господин Бен-Натан, — никогда и никто не должен увидеть эту запись! То, что сделал Павел, — кощунство. Я требую запретить…
— В демократической стране! — воскликнуло юное дарование Бельский, неспособное понять, что служитель Творца не может быть демократом.
— Спокойно, господа, — умиротворяюще поднял обе руки директор Рувинский. — Действительно, пока никто, кроме нас семерых, не знает о том, что произошло. В архивах Института запись дарования Торы, безусловно, сохранится — этого требуют интересы науки. Но согласимся ли мы, как того требуют интересы религии, с утверждением, что все случившееся следует скрыть от общественности?
— Безусловно! — воскликнул господин Бен-Натан.
Юное дарование нашло в себе силы благоразумно промолчать, а Фрайман, казалось, и вовсе не слышал нашей перепалки, он сидел в глубокой задумчивости, устремив невидящий взгляд в переносицу писателя Моцкина, отчего тот вертелся в своем кресле, будто рак, попавший на сковородку. Испытатель Шехтель, как всегда, хранил молчание, поскольку научные споры его не интересовали, а я молчал, поскольку сказать мне было нечего.
Приняв общее молчание за знак согласия с требованием представителя министерства, директор Рувинский вздохнул и занес решение в память компьютера, лишив, таким образом, читающую публику сенсации, способной взбудоражить все слои населения.
Кажется, впервые за время наших совместных бдений господин Бен-Натан почувствовал себя морально удовлетворенным.
— Я буду настаивать, — сказал он, поднимаясь, — чтобы институту сократили ассигнования на будущий финансовый год.
Это был голос победителя — будто пинок в бок поверженному льву. Странно, но директор Рувинский никак не выразил своего возмущения. Причину я понял минуту спустя, когда господин Бен-Натан покинул нас для вечерней молитвы. Едва за представителем министерства по делам религий закрылась дверь, как юное дарование вскочило на ноги, Фрайман перестал сверлить взглядом переносицу романиста, и даже Шехтель резко повернулся в мою сторону.
— Господа, — сказал Рувинский, — теперь мы можем обсудить проблему в ее реальной сложности. Если все так, как я это себе представляю, то где начало? И было ли оно вообще?
— А меня больше интересуют технические… — начал было Фрайман, но был перебит романистом, возопившим со всей силой своей страсти:
— Павел, только ты можешь ответить: откуда ты взял текст?
Все взгляды устремились в мою сторону. Я подумал и сказал:
— Если вы имеете в виду текст Торы, который я диктовал Моше, то я помню его с детства. По ТАНАХу у меня в школе было сто. Меня больше волнует другое: в том мире нам, наконец-то, удалось опередить этих… ну, не знаю, кто это был… инопланетяне или кто-то еще… И мы первые даровали Тору евреям на альтернативной Земле.