Что движет солнце и светила (сборник)
Шрифт:
— А, вспомнил! — обрадовался Александр. — Ты меня ещё потом донимал разными дурацкими вопросами. Например, таким: изменится ли любовь к женщине, если ты пойдёшь после неё в туалет и вдруг уловишь запах? Она, оказывается, какает и писает! А ещё тебя мучил вопрос, как можно изо дня в день много-много лет подряд любить человека, который чихает, кашляет, храпит, сморкается, а, может, даже и чавкает…
— Да! — воскликнул Олег. — Не помню, как назывался тот роман Куприна… А, не всё ли равно! В нем описывалась одна дама, которая испытывала брезгливый ужас при одной мысли о том, что два свободных человека — мужчина и женщина — могут жить вместе долго-долго, делясь едой и питьём, ванной и спальней, мыслями, снами, и вкусами, и отдыхом, развлечениями, и так далее, вплоть до шлёпанцев,
— Что, классик прямо так и написал?
— Это я так пересказываю, чтоб тебе понятней было, — пояснил Олег и снова наполнил водкой стаканы. — Знаешь, старик, мне просто дурно стало. Как же так, думаю, была любовь — и нет её? Вместо радостного праздника утомительные, мутные будни. Что за ужас, когда один не любит, а другой вымаливает любовь, как назойливый попрошайка! И, веришь ли, уже тогда решил: в любви выдумывать ничего не надо, женщина — живой человек, и либо ты принимаешь её как она есть, со всеми её достоинствами и недостатками, либо уходишь в сторону, чтобы не мешать ей жить, — тут Олег заметил, что всё ещё держит стакан с водкой в руке. — А, старик, что это мы с тобой такие слабаки? Никак не можем допить последнюю бутылку… Расфилософствовались, едрёна вошь! Ну их, этих баб. С ними хорошо, а без них ещё лучше…
Понимая, что Олег, вылив в себя очередную порцию водки, снова на некоторое время может «отключиться», по крайней мере, потеряет логическую нить разговора, Александр тронул его за рукав:
— Погоди, — он смущённо кашлянул, — ты, значит, считаешь, что мужик должен либо любить бабу, либо использовать… До тех пор, пока не встретишь одну-единственную?
— А ты, старик, в душе остался таким же сентиментальным, каким был в школе, — заметил Олег. — Надо же! Об одной-единственной мечтаешь… Да откуда ты можешь знать: вот эта одна-единственная или вот эта, которую ты считал давалкой? А может, одна-единственная — это та, которую ты даже и не знаешь, как звать. Ехали, допустим, вместе в поезде, базарили о том — о сём, она смеялась, всякую ерунду говорила, угощала тебя жареными пирожками, а потом ты вышел на своей станции и увидел, как она машет тебе из окна, и когда поезд свернул за поворот, ты вдруг понял: это она! И, может, она станет тебе сниться, и ты будешь, сам не понимая зачем, приходить на станцию, ждать тот проходящий поезд…
— Красиво говоришь! — искренне восхитился Александр. — Будто наизусть роман читаешь…
— Э, старик! Да ты что? Я как закончил школу, веришь ли, хорошей книги в руки не брал, не то чтоб читал, — вздохнул Олег и снова поднял стакан. — В институте — учебники, конспекты, чертежи, потом — работа с утра до ночи, и газету-то не всегда развернёшь, а хорошие книги, знаешь, раньше продавали на всяких конференциях, слётах передовиков, ну и я их хватал — как все, ставил на полку: как-нибудь потом, мол, почитаю. А они теперь бывшей жёнушке остались… А, ерунда всё это! Давай, старик, выпьем за настоящую, а не книжную жизнь! Она и прекрасней, и страшней всех писательских выдумок…
Если бы кто-нибудь нечаянно услышал этот разговор, то наверняка бы подумал: не иначе, как беседуют люди интеллигентные и, может быть, даже утончённые, привыкшие размышлять о душе, жизни сердца и всякой прочей метафизике. Но такое умозаключение может сделать разве что человек, редко выпивавший в компании нормальных мужиков, далёких от всякой коммерции, мира искусств и тем более политики. Те, играющие на бирже, сцене, трибуне впрочем, где угодно, даже оставаясь наедине с собой, тем не менее не забывают, что кроме обычного театра существует ещё и театр одного актёра, и пусть нет зрителей — продолжают добросовестно исполнять свою роль. А некоторые даже специально ходят на всякие модные нынче психотренинги, чтобы, не дай Бог, невзначай не открыться, не засветиться со своими глубоко личными проблемами в компании себе подобных, ибо если забываешь натянуть на губы улыбку и держать её из последних
Посёлковские мужики, с детства знающие друг друга, редко таили свои проблемы, а хватив лишку спиртного, не стеснялись широко распахнуть свои души. И нередко оказывалось, что в каком-нибудь невзрачном человечке дремлет поэт или философ, хоть бери да записывай речь, боясь упустить малейший нюанс: так красиво и страстно он рассказывает какую-нибудь историю. И что интересно, на следующий день, как-то совестясь и опуская глаза, вчерашний велеречивый собеседник вдруг заявляет: «Ребята, я, кажется, лишку перебрал и наболтал всякой глупости, вы уж внимания не обращайте…»
И Олег, и Александр тоже обычно не любили вспоминать то, что открыли друг другу за распитием водчонки — этого чисто русского способа общения. Но обойтись без этого тоже уже не могли. Возможно, какой-нибудь проницательный психолог усмотрит в мужских компаниях что-то вроде системы коллективной психологической разгрузки. Что ж, пусть будет так. Но как бы при этом тот психолог не забыл, что не со всяким встречным-поперечным поселковский мужчина будет откровенничать; выпить выпьет, и солидно беседу поддержит, но в душу — извини-подвинься, дорогой товарищ — ни за что не впустит. Загадка, да и только!
А ещё загадочней то, что Олег, опорожнив свой стакан, несколько секунд сидел с раскрытым ртом, будто хватил жгучего перца, выдохнул из себя «Ух, зараза!» и, не обращая внимания на друга, уронил голову прямо на газету с положенными на неё кусками хлеба. Только что говоривший о возвышенном, он засопел, сморенный внезапной дрёмой.
Александр, более закалённый в битвах с декоктами различной крепости, с сожалением посмотрел на него и констатировал:
— Всё, спёкся! Слабоват Олежка. Отдохни, брат, малость.
Пока они распивали водку, в дверь несколько раз стучали. Однако стоило Александру зычно гаркнуть «Ревизия!», как ночные посетители тут же и отходили. Скорее всего, это были не свои, поселковские, а проезжие, желавшие купить сигарет, жвачек или минеральной воды. Свои обязательно бы начали ещё настойчивей тарабанить в железную дверь и жалобно канючить: «Алиса, красавица, трубы горят. Не дай погибнуть…»
Сменщик рассказывал Александру, что на другой дороге, более оживлённой (она проходила параллельно поселковской), рэкетиры облагают данью не только киоски, шашлычные, закусочные, но даже тех деревенских бабуль, которые летом выносят на шоссе вёдра с помидорами и огурцами, пучки укропа или кулечки с вишней-смородиной. И надо просто Богу молиться, что эта нечисть ленится контролировать ещё одну дорогу, может, потому, что по ней теперь мало кто ездит, не то что лет пятнадцать назад, когда на БАМ ещё возили грузы. Эта дорога, кстати, и была спешно построена, чтобы спрямлять автоколоннам путь. «Смотри в оба, — наставлял сменщик Александра. — Рассказывают, что на Третьем километре — есть такой посёлок — зашли два парня в шашлычную, потребовали ящик пива, а хозяин наставил на них ружьё: „Уходите, пока не пришил!“ Ну, они спокойненько и вышли, но перед тем как дверь закрыть, бросили на пол какую-то гадость — она загорелась, едкий дым повалил, хозяин с продавцом туда-сюда, подёргали дверь, а она снаружи колом припёрта. Так и сгорели! А у нас для этого случая, гляди, что придумано», — и он показал Александру тайный выход из киоска, больше похожий, правда, на лаз для собаки.
В задней половине киоска — подсобке, заставленной ящиками и коробками с товаром, в полуметре от пола торчала железная ручка. Потянув её, сменщик приподнял аккуратный квадрат обивки, за которым, оказывается, скрывалась маленькая дверца. Она запиралась на ключ и, что интересно, этот лаз с улицы был совершенно незаметен. Тем более, что за зиму с той стороны на киоск намело приличный сугроб.
— Стоят на рынке две молодки, под юбкой прячут ящик водки! — Володя, весело выпалив частушку, подмигнул Иснючке: Ну, что, мать, семечками ещё не надоело торговать?