Что к чему...
Шрифт:
А потом она кинулась к какому-то прилавку, а я уже настолько устал – не люблю я магазинов, – что остался в сторонке, дай, думаю, подожду ее здесь. Но я ее все время не упускал из виду – мы с ней на ВДНХ однажды потерялись. И вот я стою и не упускаю ее из виду, а рядом со мной стоят два дядьки. И один, такой розовый, в шляпе и в широких брюках, говорит:
– Вот, меряла, меряла на миллион, а купила на фитюльку, а бабка ничего…
– Мо-о-олоденькая, – сказал приятель, он тоже был в шляпе.
– Но в теле, – сказал тот розовый, и я так двинул его локтем в пузо, что почувствовал, как мой локоть куда-то
Я сказал ей, что у меня закружилась голова, и она сразу заторопилась, и мы быстро ушли из Гостиного двора, и мне пришлось выпить чуть не целый сифон газированной воды в «Кафе-мороженое» напротив.
Мы приехали домой, и мама сказала:
– А рубашку (или куртку) мы так и не купили!
– Я ему купил ракетку, – сказал папа.
– Ну и чудесно, – сказала мама, – а рубашку мы ему купим… на днях.
…А потом ко мне в комнату заходит мама, такая свежая, красивая, и пахнет от нее как-то очень вкусно, садится ко мне на диванчик и говорит, так хитренько улыбаясь:
– С-ань, а Са-а-ань…
– Ну, чего?..
– Са-ань…
– Ну, чего тебе?..
– Ты меня любишь?
– Мам, я спать хочу…
– Ты меня любишь?
– Мам, ну дай поспать… Смешная ты.
– Нет, любишь! Почему ты меня в трамвае Верой назвал, а не мамой?
А почему, в самом деле, почему?
– Ну… нечаянно, – говорю я и поворачиваюсь на другой бок.
А она вдруг целует меня и тормошит, целует и тормошит и говорит, что я умный и хитрый, – а я вовсе не хитрый, просто я подумал тогда в трамвае, что если она там улыбалась и хихикала с этими парнями, так это ей нравилось, а как бы они на нее посмотрели, если бы такой здоровый пацан, как я, крикнул бы ей «мама»… Ну!
Я молчу и думаю, что я, наверно, умнее ее, но, несмотря на это, я очень ее люблю, такую забавную. Вот она хитрит, хитрит, а я все все вижу, и она, наверно, видит, что я вижу, и оба мы делаем вид, что ничего не видим.
Она меня целует и говорит в ухо, так, что даже щекотно :
– Барбосик, ты не сердись, я тебе рубашку (куртку) куплю, такую хорошую…
А мне не надо никакой куртки. И я ничего-ничегошеньки не понимаю. И не могу на нее злиться. То есть могу, конечно, и иногда злюсь, но совсем недолго. Разозлюсь и через пять минут забуду, а когда она вот так тормошит меня и от нее так вкусно пахнет – я вообще могу все забыть и мне даже хочется поскулить немного и рассказать ей про все мои переживания… Но, конечно, я ничего не рассказываю, а только смотрю на нее и думаю, что если мне и придется когда-нибудь на ком-нибудь жениться, – так я женюсь обязательно на такой женщине, как мама…
Вот так. О чем бы я ни вспоминал, я обязательно натыкался на Долинского. И на маму. Рядом с ним. И мне хотелось выть и бить его до тех пор, пока он, красивый и бледный, не встанет перед нами всеми на колени. А потом я вспомнил ту фразу, которую сказала соседка на лестнице, и мне уже не хотелось его бить, и во мне все переворачивалось, и я только скрипел зубами оттого, что ничего не понимал и ничего не мог изменить…
Я пробовал себя успокоить: мне ведь только четырнадцать лет, я просто из-за этого еще не могу ничего понять. В этом возрасте надо отлично учиться и помогать государству сбором
Я и к Ливанским, если бы не Нюрочка, пожалуй, перестал бы ходить. Каждый раз, когда я приходил к ним, тетя Люка повторяла, что Аркадий Гайдар в шестнадцать лет уже командовал полком, и смотрела на меня укоризненно. А я никак не мог понять, к чему она говорит это, – ведь стоило мне только посмотреть на нее так, как будто я хочу спросить ее кой о чем, она сразу начинала ворчать, что я еще мальчишка и о некоторых вещах мне рано знать, и что я все равно ничего не пойму, и что главное для меня – это учиться, и так далее, и так далее. Как будто я не знаю, что Гайдар в шестнадцать лет командовал полком, а Володе Дубинину четырнадцати не было, когда он стал партизаном. Это ведь просто – вот так тыкать в нос и говорить красивые слова:
– Саша, надо быть честным…
– Саша, надо быть смелым…
– Саша, надо быть таким…
– Надо быть сяким…
– Саша, надо…
Мне кажется, что в последнее время со всех сторон слышу эти слова, хотя мне их и не говорят, а вот смотрят так, что я их слышу…
И, пожалуй, единственный человек, который мне не говорил ничего такого, – это Ольга. И поэтому мне с ней совсем просто. Она опять стала ходить к нам каждый день, и опять ворчала на нас с отцом, что мы «неухоженные», и прибирала квартиру, а иногда брала у бати деньги и мы ходили с ней за продуктами и она готовила домашний обед вместо наших голубцов и пельменей. Готовила она здорово, но, когда я ее спросил, как она научилась так здорово готовить, она расплакалась. Ее мама вот уже три года как не встает с постели – у нее какая-то тяжелая болезнь, – и Ольге приходится все делать дома.
С батей у нее был полный контакт, и мне казалось, что он всегда с облегчением вздыхает, когда приходит с работы и видит у нас Ольгу. С ней он подолгу разговаривал на разные темы и даже смеялся, но я-то видел, что зря она старается, – ему все «до лампочки», ему мама нужна, и никакая Оля тут не поможет. И я видел, что он совсем один, и вспоминал, как он говорил мне однажды:
– Не дай бог, старик, остаться одному – хуже ничего на свете нет!
И вот он шутит с Ольгой или говорит с кем-нибудь по телефону, а глаза у него далеко-далеко, и только когда он сидит с Нюрочкой, он смотрит как-то по-другому, но так, что на него самого тогда смотреть невозможно, – ведь Нюрочка очень похожа на маму… А я не похож… Я на него похож. И он на меня не смотрит, и все чаще и чаще от него пахнет водкой…
Как-то я пришел из спортивной школы – я ходил туда по-прежнему, ведь делать-то все равно было нечего, – а у нас сидит Федор Алексеевич – адмирал, батин начальник и старый фронтовой друг. Я даже обрадовался: хоть этот вечер он не один будет. А потом увидел на столе бутылку коньяку. Я только посмотрел на батю, но ничего не сказал, а он засуетился:
– Вот, Сашок, видишь, Федор пришел. Ну, вот мы немножко и…
Я ничего не сказал, а Федор засмеялся своим хриплым басом.
– Ого! Строг он у тебя, – сказал он, – это хорошо.