Что к чему...
Шрифт:
Замолчал и сказал, подмигивая:
– Юрик, помнишь ту – в синем плаще?
Пантюха молча кивнул.
– Так я ее… тарьям-пам, все в порядке, – и он щелкнул языком.
– И-д-ди ты, – мрачно сказал Паитюха.
– Ну, ты у нас еще ребеночек, Пантюшечка, – заржал Наконечник. Глазки у него стали какие-то масленые, и он начал хвастаться, каких только девок у него не было, и что любую можно обработать, надо только знать, как к ней подойти, и хвастал, и врал, наверно, больше половины, а Пантюха зло ругался и тянул меня домой, а я не шел.
В голове у меня шумело, и море для меня становилось мельче и мельче, и, хотя было чуточку противно, я все же слушал
…Немножко я очухался на скамейке в нашем дворе. Рядом сидел Юрка и уговаривал меня пойти к ним и принять душ. Вспоминать об этом мне и сейчас противно и стыдно так, что хоть сквозь землю провались. Но тогда-то я был храбрый, как заяц во хмелю. Я кричал, что мне на все наплевать, что «жизнь дала трещину» (откуда-то слова такие выкопал, черт меня знает), что сейчас вот пойду домой и скажу отцу все, что я об этой истории думаю, скажу ему, что он трус и все взрослые трусы и подлецы и нечего их жалеть – они-то нас не больно жалеют. Только всё говорят: детей надо уважать, а где оно, это уважение, где?
– Я тебя спрашиваю, где оно? – орал я и грозился набить морду Долинскому, а потом начал орать, что все бабы одинаковы и надо только знать, как их «обрабатывать», и плакал, и орал, и грозился, и плевался какой-то тягучей липкой слюной, и текли у меня… сопли, а я казался себе героем, которого никто не понимает, и ругал последними словами и Наташку, и Ольгу, и Лельку, и весь мир.
А Пантюха терпеливо уговаривал меня пойти к нему домой и поспать, а потом принять холодный душ и у меня все пройдет и я стану человеком. Он поднял меня со скамейки и осторожно повел к парадной, но я вырвался и побежал от него. В парадной споткнулся и ткнулся мордой в грязную ступеньку. Пантюха меня поднял, я послал его подальше и полез вверх. Долго тыкал ключом в замочную скважину, упершись лбом в дверь, и когда она неожиданно открылась, я влетел в переднюю прямо в руки отца. А дальше начался какой-то сплошной ужас.
Вот сейчас, вспоминая все это, я вижу, что тогда я уже не был так пьян, просто меня, как говорят, занесло, и я не мог остановиться. Потом отец сказал, что это была самая настоящая истерика. Но тогда-то я ничего не соображал, а думал только о том, как бы позлее, пообидней высказать ему все, что мне пришло в пьяную башку.
Он стоял в коридоре и молчал, а я орал ему то же самое, что орал Пантюхе, и еще похлеще. Я видел, как он все больше бледнел и рука у него дрожала, когда он доставал из кармана кителя свою трубку. И я радовался, видя, что он бледнеет и молчит. Ага! значит, крыть нечем, радовался я. И тут же мне становилось страшно – почему он молчит? Ну, крикни, ну, заставь меня замолчать, ну, ударь меня, дай мне так, чтобы я отлетел.
И он ударил. Ударил, когда я закричал, что наша мать такая же… как и все бабы. Я отлетел к стенке и сполз по ней вниз, а он повернулся и так же молча ушел в свою комнату и плотно прикрыл дверь.
Я кое-как поднялся и вышел на площадку. Пантюха был здесь. Он повел меня вниз и вывел во двор, довел до скамейки на нашей аллее, усадил и сам сел рядом, а потом поддерживал, когда меня рвало, и вытирал мне платком морду. Потом я ревел, катаясь по скамейке, а он сидел рядом и только поддерживал меня, чтобы я не свалился, и ничего не говорил.
«Что же теперь будет, что же теперь будет?» – думал я… Все смешалось в доме Облонских,
Пантюха сидел рядом и молчал. Мимо проходили люди. В одиночку и парочками. Парочки смеялись или молчали, взявшись за руки, и никому до нас не было дела, у всех было свое. Вдруг Юрка толкнул меня локтем и показал на другую аллею. Там, засунув руки в карманы шинели, быстро шел отец. Я не видел его лица, голова у него была опущена, как будто он что-то искал у себя под ногами.
– Т-тебя ищет, – сказал Пантюха.
– Ну… ну и черт с ним, – сказал я и почему-то громко всхлипнул. Мне стало холодно, и я начал дрожать какой-то противной дрожью. Я посмотрел вслед отцу, но его уже почти не было видно в тени деревьев.
– Н-ну, не х-х-хочешь к нам, – сказал Пантюха, – пойдем к Генке: у него переспишь. Н-ннадо же спать где-то.
Я с отвращением замотал головой. И тогда к нам подошел Лешка.
– Здорово, – сказал он, – чего полуночничаете?
– Так… – сказал Юрка.
– А мне вот тоже не спится. – Он усмехнулся и подмигнул Юрке. – Все под окнами хожу.
– Г-гуляй отсюда, – сказал Пантюха.
– Строгий ты, Юрка, – сказал Лешка.
Он помолчал, а потом наклонился ко мне, взял за плечо и посмотрел мне в лицо.
– Эге, парень, – сказал он, – чтой-то у тебя неладно.
– А тебе что? – через силу сказал я.
– С-с-слушай, если т-т-ты та-к-кой хороший, – оживился вдруг Юрка, – п-пусти его к себе н-н-ночевать.
– А что?.. – начал было Лешка.
– А н-н-ничего. П-п-пусти, и все, – сказал Юрка.
– Понятно, – сказал Лешка. – Пошли!
…Мы сидели у Лешки на кухне, и он рассказывал мне, как ему за хорошую работу дали эту однокомнатную квартиру в новом доме и сейчас в самый бы раз жениться, да вот, понимаешь, какая петрушка… Я слушал его, но уши у меня как будто были заложены ватой и слова доносились откуда-то издали, и я вроде бы и понимал все, но как-то мне это было неинтересно, и думал я о своем.
Юрка еще там, с аллейки, ушел домой, и мы были с Лешкой вдвоем. Он поил меня крепким чаем, и голове моей становилось легче. Потом он спросил, есть ли кто-нибудь у меня дома и не будут ли беспокоиться. Я сказал, что нет, не будут, а сам подумал, что отец, наверно, уже обошел всех знакомых и, если уже пришел домой, не спит, и ходит и ходит по своей комнате, и дымит и дымит трубкой. Лешка сказал, что, может быть, все-таки стоит позвонить по телефону, и спросил, какой у меня номер. Я сказал, что не надо, и тогда он покачал головой и сказал, что да, видать, чего-то у меня серьезное стряслось, а я сказал, что ничего не стряслось, и вдруг взял и рассказал ему все и про Валечку, и про маму, и про Долинского, и про то, что произошло у меня с отцом, как я напился и наговорил отцу черт знает что, и что он меня ударил.