Что лучше денег?
Шрифт:
Звонил сержант Хэммонд.
— Вы не понадобитесь нам в суде, Гордон, — сказал он. — Мы не станем заводить дело на Уилбура за вооруженное нападение.
Я был удивлен.
— Не станете?
— Нет. На той серебристой пташке каинова печать, не иначе. Она упекла его за решетку на двадцать лет.
— За что?
— Есть за что. Мы связались с полицией Нью-Йорка. Когда они узнали, что он у нас, они обрадовались, как мать, отыскавшая свое давно потерянное дитя. На нем висит столько, что двадцать лет ему обеспечено.
Я
— Подходящий срок!
— Еще бы. — Он помолчал. Из трубки доносилось его тяжелое медленное дыхание. — Она спрашивала ваш адрес.
— Да? Ну и что, я не держу его в секрете. Вы ей сообщили?
— Нет, хотя она сказала, что хочет просто поблагодарить вас за то, что вы спасли ей жизнь. Примите мой совет, Гордон, держитесь от нее подальше. По-моему, она любого затащит в пропасть.
Это меня разозлило. Я был не из тех, кто легко принимает советы.
— Я учту.
— Надеюсь. Ну, пока. — Он повесил трубку.
В тот вечер около девяти Рима пришла в бар. На ней была черная водолазка, которая очень шла к ее серебристым волосам, и серая юбка.
Бар был переполнен. Расти был так занят, что даже не заметил, как она вошла.
Она села за столик рядом со мной. Я играл этюд Шопена. Никто не слушал, и я играл для собственного удовольствия.
— Привет, — сказал я. — Как рука?
— Нормально. — Она открыла потрепанную сумочку и вытащила пачку сигарет. — Спасибо за вчерашний подвиг.
— Не стоит. Я всегда был героем. — Я снял руки с клавишей и повернулся к ней лицом. — Я знаю, что выгляжу ужасно, но это скоро пройдет.
Она посмотрела на меня, наклонив голову набок.
— Судя по твоему лицу, у тебя уже вошло в привычку причинять ему неприятности.
— Что и говорить. — Я повернулся и начал подбирать по слуху мелодию «Ты мне назначена судьбой». Это замечание насчет моего лица меня задело. — Я слышал, Уилбуру светит двадцать лет.
— Скатертью дорога. — Она сморщила нос. — Надеюсь, теперь-то я избавилась от него окончательно. Он ранил ножом двух полисменов в Нью-Йорке. Ему еще повезло, что они выжили. Этого недоноска хлебом не корми, только дай пырнуть кого-нибудь.
— Вот уж это точно.
Подошел официант Сэм и вопросительно взглянул на нее.
— Надо что-нибудь заказать, — сказал я ей, — иначе тебя попросят отсюда.
— Это что, приглашение? — спросила она, вскинув на меня глаза.
— Нет. Не можешь за себя платить, значит, не приходи сюда.
Она заказала Сэму кока-колу.
— Кстати, о приглашениях, — сказал я ей. — Я не вступаю в связи. Они мне не по карману.
Она смерила меня равнодушным взглядом.
— Ну что ж, хоть скряга, зато откровенный.
— Вот именно, детка. Откровенный скряга, так и запишем. — Я начал играть мелодию «Душой и телом».
С тех пор, как тот злополучный осколок попал мне в лицо, я утратил интерес не только к работе, но и к женщинам. Было время, когда я увивался вокруг девушек, подобно большинству ребят из колледжа, но сейчас они мне были до лампочки. Те шесть месяцев в палате пластической хирургии вытравили из меня все: я был бесполый дух, и мне это нравилось.
До меня не сразу дошло, что Рима потихоньку подпевает, но через пять или шесть тактов я почувствовал, как у меня по спине поползли мурашки.
Это был редкостный голос необыкновенно высокого тембра, который вел мелодию, как и полагалось, с чуть заметным синкопированием, голос чистый, как серебряный колокольчик. Именно эта чистота поразила мой слух, свыкшийся с хриплыми стонами исполнителей сентиментальных песенок о несчастной любви, записанных на пластинке.
Я продолжал играть, вслушиваясь в ее пение, которое оборвалось, как только Сэм принес кока-колу. Когда он отошел, я повернулся к ней.
— Кто научил тебя так петь?
— Петь? Да никто. Ты называешь это пением?
— Да, я называю это пением. Ну а если в полный голос?
— Ты хочешь сказать — громко?
— Именно это я хочу сказать.
Она пожала плечами.
— Могу и громко.
— Тогда давай громко. «Душой и телом». Жми на всю железку, если хочешь.
Она казалась испуганной.
— Меня выгонят отсюда.
— Давай, давай и погромче. Лишь бы получилось, об остальном я как-нибудь позабочусь, а не получится, пусть выгоняют, мне тогда все равно.
Я взял первые аккорды.
Я сам просил ее петь погромче, но то, что услышал, меня ошеломило. Я предвидел нечто необычное, но не этот мощный серебряный звук, который вспорол многоголосый шум вокруг стойки, как бритва вспарывает шелк.
После первых трех тактов шум затих. Даже пьяные перестали горланить и тупо уставились на нее. Расти с вытаращенными глазами облокотился на стойку, сжав свои ручищи в кулаки.
Ей даже не понадобилось вставать. Она лишь откинулась на спинку стула, и звук лился из ее горла так же легко, как вода из крана. Он заполнил весь зал. Он прямо-таки огорошил тех, кто там находился, он поймал их, как рыбу на крючок. Это была сила, это был свинг, это был блюз, это было феноменально.
Мы исполнили куплет и рефрен, затем я подал ей знак остановиться. Последняя нота с головой накрыла и меня и пьянчуг. Еще мгновение она висела в воздухе, а когда, наконец, угасла, перестали дребезжать стаканы на полке.
Я сидел неподвижно, опустив руки на клавиши, и ждал.
Произошло то, что и должно было произойти. Для них это было чересчур. Ни хлопков, ни возгласов одобрения. Никто не смотрел в ее сторону. Расти с озабоченным лицом полировал стакан. Трое или четверо завсегдатаев потянулись к двери и вышли. Разговор вокруг стойки возобновился, но в нем не чувствовалось прежней легкости. Для них это было слишком хорошо; такое они просто не воспринимали.