Что побудило к убийству? (Рассказы следователя)
Шрифт:
Он обхватил руками голову и почти в обмороке опрокинулся на спинку кресла.
— Неужели все, что вы мне сказали, правда? — спросил меня Можаровский, пришедши несколько в себя.
— Я сообщил вам факты.
— А как же медицинское исследование?
— Оно тоже подтвердит эти факты.
— Но объясните мне все... Клянусь вам, я ничего не понимаю... Скажите, вы знаете, неужели же моя Зина отравлена? Бедное, бедное дитя... Какое злодейство... Предполагал ли я?
— Через несколько дней я объясню вам все, — отвечал я ему, — теперь же тайна не вполне раскрыта. Я доверился вам в полной надежде, что разговор наш останется между нами. О смерти вашей жены и других лиц я произвожу следствие. Подозрение мое даже падало на вас.
— Сохрани меня Боже! — вскричал испуганно Можаровский, крестясь обеими руками. — Мне нравилась Крюковская, когда я был еще холостым, и потом я любил ее при жизни покойной моей жены, но я никогда не способен на злодейство. Одного предположения, что Крюковская отравила Зину, уже достаточно, чтобы вытеснить прежнее чувство. Я уже начинаю ненавидеть и бояться Авдотью Никаноровну, а назвать такую женщину женою, — да я прихожу в ужас от одной мысли. Мне не нужно было губить Зину. Я сам готов был для нее на всевозможные жертвы. Чтобы вы не сомневались в моих словах, я чистосердечно раскрою вам свои отношения к обеим женщинам, не скрывая невыгодных для себя сторон. Но прежде еще вопрос: кто такой Кебмезах?
— Темная личность, несмотря на свой крупный чин, состоящая под полицейским надзором за разные мошенничества и шулерства. Большие подробности вы узнаете от меня на днях, сейчас же я не могу сообщить их. Что же касается до вашего рассказа, то я усерднейше просил бы вас об этом: он может объяснить мне некоторые места в этой загадочной истории, над которыми я тщетно ломаю себе голову.
— Знакомство мое, — начал Можаровский, — с Авдотьей
24
навязчивой идеей (фр.).
— А что? — спросила она.
— Я попросил бы вас, — отвечал я ей, — быть моею женою.
Я говорил, конечно, не серьезно. Крюковская же приняла мои слова за чистую монету. Я тогда же заметил происшедшую в ней перемену. Она, казалось, обдумывала важный шаг и вдруг порывисто объявила мне, что едет к своему мужу. При этом она обещала мне еще встретиться в жизни и взяла с меня слово: ждать ее по крайней мере год. Кроме того, она предлагала мне несколько раз вопрос: не думаю ли я скоро жениться? Не придавая словам ее никакого значения и считая отношения свои к ней, как замужней женщине, обыкновенною интригою, с примесью некоторого чувства, я отвечал ей утвердительно, тем более что она ехала к мужу. Самый отъезд ее не особенно огорчил меня, и я находил его весьма благоразумным с ее стороны. По отъезде своем она прислала мне несколько писем, институтского содержания, с мечтами о встрече, о совместной жизни с любимым человеком и т. п. В одном письме она уведомила меня, что едет с мужем за границу; я тоже уезжал в это время в Петербург для устройства Зины, и переписка между нами прекратилась. О Зине разговоров у меня с Крюковскою не было. Вообще я не говорил с нею о своих делах. Чтобы как-нибудь приютить на первых порах Зину, я отправился в Петербург за месяц ранее до ее выпуска и отыскал там свою дальнюю родственницу, генеральшу Бороздину, известную мне своею высокою нравственностью и прекрасными качествами сердца. Я намерен был просить у нее совета и участия. Приезжая в Петербург, я редко бывал у Бороздиной, несмотря на родство с нею, потому что она была женщина пожилая, имела больного, раненого мужа и жила с ним очень уединенно. Визит к Бороздиной превзошел мои ожидания: она не только приняла участие в Зине, но согласилась взять ее из института к себе в дом, пока она что-нибудь придумает лучше. Я был очень рад, хотя и беспокоился, что молодой девушке у Бороздиных будет немного скучно. Приезду моему Зина чрезвычайно обрадовалась и шутливо высказала это чувство и сама же сконфузилась. За последний год она вполне сформировалась, сделалась солиднее. Ко дню ее выхода из института я, вместе с своей доброй родственницей, приобрел все нужное для Зины в изобилии: приготовил великолепный гардероб, купил рояль, много ценных вещей и безделок; комнаты, предназначенные ей у Бороздиной, убрал цветами и обставил с полным комфортом. Зина была от всего в величайшем восторге и не знала, как благодарить меня, хотя выбору вещей она была более обязана хорошему вкусу Бороздиной, чем моему. Я озаботился также о доставлении ей всевозможных удовольствий, после институтской скуки и затвора. Гуляя со мною, молодая девушка доверчиво опиралась на мою руку и неосторожно высказывала, с каким нетерпением она ждала выхода из института, чтобы быть со мною неразлучно. Я давал другой оборот ее словам, но почувствовал вскоре, что увлекаюсь ею. Чтобы прекратить это, я решился еще раз серьезно обо всем переговорить с Бороздиной.
— Не понимаю, — отвечала она, — почему бы тебе не жениться на Зине?
Я сослался на разность наших лет и ее молодость. Бороздина нашла мое возражение вздором и представила множество выгодных сторон этого брака, упомянув, что Зина с самых юных лет уже привыкла смотреть на меня как на жениха и что женитьбою своею я выполню завещание ее покойного отца и свое, данное умирающему, честное слово. Разговор наш продолжался долго; родственница моя была красноречива и сумела отпарировать все мои опровержения. Я поручил ей переговорить с Зиною, но отнюдь не употреблять в дело убеждений, если я не нравлюсь девушке или кажусь ей, по своим годам, не партией. Чрез день Бороздина сообщила мне письмом, что выход замуж за меня составляет пламеннейшее желание Зины и что когда она начала разговор о разности лет, то молодая девушка пренаивно спросила: «Разве Аркадий Николаевич от меня отказывается?» — и затем разразилась слезами и восклицаниями: «Как я несчастна!» В этот же день я был обручен с Зиною. Свадьба
25
наедине (фр.).
— Милый мой, — страстно лепетала она, трепеща вся, — сил моих нет более таить свою любовь... свою страсть...
Она быстро дунула на горевшую лампу, проговорив:
— Я боюсь, чтобы меня кто не увидел.
И я опять был в ее объятиях. Находясь под влиянием винных паров и прошлых к ней отношений, я не мог отказать ей и в ласке. Но я тотчас же опомнился. Ужас охватил меня от моего проступка. Я был так расстроен, что не мог вести никакого разговора с Крюковскою и попросил ее уйти. Заснуть я не мог и провел всю ночь в мучительнейших нравственных страданиях. В шесть часов утра я позвонил и велел явившемуся слуге немедленно приказать кучеру запрягать лошадей, чтобы уехать из дому куда-нибудь подальше до пробуждения Зины и не видать ее лица. Я написал ей лишь краткую записку, что еду по очень важному делу, о котором я вспомнил ночью и забыл сказать вечером. Когда я садился в коляску, мне было подано письмо. Я догадался, что оно от Крюковской, но сурово спросил человека:
— От кого? — предполагая, что уже весь мир знает о моих отношениях к этой женщине и позоре.
— Не знаю-с, — отвечал слуга. — Авдотья Никаноровна велели отдать...
Она тоже не спала всю ночь. Письмо ее у меня цело. Смысл его был тот, что она не оправдывала своего поступка, внушенного ей страстию, и проклинала себя за него, но умоляла не гнать ее от себя и Зины. «Зина, — писала она, — так же дорога мне, как и вам. Я люблю ее до обожания, чувствую свою вину перед нею и хочу загладить ее неусыпными заботами и попечением. Вы, Аркадий, не можете составить счастие Зины. Разность ваших лет и неопытность Зины кладет между вами непреодолимую преграду. Зина — дитя. Она не может сочувствовать всем вашим планам и намерениям. Вы нуждаетесь в помощи и совете подруги. Я буду вам другом, помощницей, слугою. Легко может быть, что и у Зины проснется чувство любви. Если оно обратится к другому, то неужели же вы, после своего поступка, не дадите ей свободы пожить? Вам нужно быть рассудительным и гуманным. Мы оба, — заключила Крюковская, — виноваты перед Зиной: вы своею женитьбой на ней, я тем, что слишком понадеялась на свои силы, на привязанность к ней и пала под тяжестью охватившей меня страсти. Поэтому на нас же лежит и обязанность загладить нашу вину перед этим добрым ребенком и принести ей счастие»...
Я отсутствовал из дома дня четыре и был крайне смущен при первой встрече с обеими женщинами. Крюковская тоже. Будь Зина сколько-нибудь проницательна, она догадалась бы, что между мной и ее подругою произошло что-то важное. Письмо Крюковской вызывало меня на объяснения и рассуждения с нею о Зине. Свидания наши происходили секретно, сначала в павильоне, а потом у меня в кабинете, и я поддался на них чарующему обаянию страстной женщины. Я чувствовал всю безнравственность своей принадлежности двум, и первое время меня терзала совесть, но потом она заснула. Ее усыпили размышления, что Зина, по молодости своей, более мне дочь, чем жена, что она полюбит непременно другого и я должен буду отдать ее и что сам я уже принадлежу другой женщине. Да, только сегодня я сознаю, что смотрел на все глазами Авдотьи Никаноровны. Известный вам обморок с Зиною случился уже во время полного моего ослепления. Я был тогда в уезде, по делам. Что произошло с Зиною — я не знал. Крюковская объяснила мне, что все было следствием простуды и прилива крови и что подобные обмороки бывают нередко у детей и молодых людей, почему и известны, в просторечии, под именем «детских». Лет шестнадцати такой обморок был и со мною, поэтому я ей поверил. О подозрениях врача Михайловского Крюковская начала рассказывать со смехом, называя его сумасбродом, кажется неравнодушным к Зине; но потом она стала серьезна и советовала мне быть осторожнее, опасаясь, чтобы основанием к подозрениям врача не послужили замеченные им отношения между нами... Вследствие этого подозрения Михайловского были оскорбительны и для меня, что я дал ему довольно жестко заметить, когда он, уезжая из нашего города и прощаяся со мною, завел речь об этом предмете. По выздоровлении Зины Крюковская уехала в Петербург, жалуясь мне, что ей тяжело и нужен отдых. Дом мой без нее казался мне пуст; я привык к ней; ей были известны все мои частные и общественные дела, и она всегда давала мне очень полезные советы. Я начал скучать о ней и беспрестанно ездить в Петербург. Наши интимные отношения не прекращались, но Зина ничего не подозревала и сама порывалась ехать в Петербург повидаться со своею подругой. Я долго откладывал ее поездку, но, получив письмо от Крюковской, что она тоже соскучилась о Зине и просит привезти ее в Петербург, я поехал с нею к предстоявшим праздникам. Остановилась Зина не у Крюковской, а в гостинице, по моему совету; квартира матери Крюковской была тесна, и я боялся, чтобы Зина не заметила нашей связи... Дальнейшее — вам все известно... При известии о смерти Зины в голове моей шевельнулось было подозрение, но после медицинского осмотра и анатомического исследования — оно прекратилось.
— Вот вам полнейшая моя исповедь, — сказал Можаровский, — к ней я могу только прибавить то, что я уже говорил вам и некогда доктору Михайловскому: что я всегда любил Зину, понимал разность наших лет, и если бы она полюбила другого, то для ее счастия и свободы я не задумался бы принести в жертву свою жизнь. Это было твердым моим решением. И сейчас я готов на все, чтобы только возвратить ее к жизни. Но я все еще сомневаюсь...
— Подождите, — сказал я, — назначенный мною срок не длинен.
— А что же мне делать теперь с Крюковской?
— Напишите ей, что вы, по экстренной надобности, уехали в Москву и будете здесь чрез три дня.
— Но она вчера была у меня и просила, чтобы я дал ей пять тысяч рублей для уплаты давнишнего долга Кебмезаху, который угрожает ей арестом, и я обещал ей доставить эти деньги сегодня вечером или завтра утром.
— Вот что! — задумчиво протянул я. — В таком случае, чтобы не возбудить ее подозрений, нужно поспешить... Кстати, сегодня в Ораниенбауме музыкальный вечер. Поезжайте туда и останьтесь там на ночь, а завтра утром, возвратившись в Петербург, заезжайте ко мне. Дайте мне время обдумать, но, умоляю вас, сделайте милость, не видайтесь с Крюковскою раньше завтрашнего моего свидания с вами.