Что побудило к убийству? (Рассказы следователя)
Шрифт:
— Для чего же это? — спросила я.
— Так нужно. Я буду у вас утром, тогда расскажу, теперь некогда. Прошу вас...
— Пожалуй, — отвечала я, пожимая плечами, и, вошедши в комнату, где был Чернодубский, сделала все, о чем меня просили.
— Объясните же, как мне действовать и что говорить на этом странном свидании с Чернодубским? — спросила я у Кебмезаха, когда он явился к нам на другой день утром и я была уже готова ехать в Пассаж.
— Скажите ему, — отвечал он, — что вы не можете сегодня провести с ним время, потому что у вас заболела мама или вы ждете к себе знакомую, и подарите ему, шутя, при прощании, взамен вот эту маленькую конфекту, с тем чтобы он непременно ее съел...
— А что это за конфекта? — спросила я.
— Не беспокойтесь, она совершенно безвредна, но только заставит Чернодубского пробыть несколько дней дома, а за это время я успею собраться с деньгами для отдачи ему долга.
— Не отрава ли это? — вновь спросила я подозрительно.
— С чего же вы это взяли? — отвечал Кебмезах оскорбленным тоном голоса.
Я поверила и, поехав в Пассаж, при встрече с Чернодубским, смеясь, подарила ему конфекту. Чрез час после этого, когда я возвратилась домой, в мою комнату вошел Кебмезах. Он был очень встревожен.
— Ужасный случай! — проговорил он. — Знаете ли вы новое происшествие? Сейчас скоропостижно умер Чернодубский.
Я вздрогнула.
— Значит, мы его отравили? — испуганно произнесла я.
— Не отравили, — отвечал Кебмезах, — а произошла несчастная ошибка. Я вместо одного порошка насыпал в конфекту яд, привезенный мною из-за границы. Сделал я это без умысла, но вы будьте покойны: яд этот мало известен в России и не оставляет после себя никаких следов, так что никакое анатомическое исследование не докажет присутствие яда. Никто не догадается, что Чернодубский отравлен. Умейте только выдержать себя, при случае, если с вас будут снимать показание, так как вы виделись с Чернодубским за несколько минут до его смерти. Не видел ли кто, как вы давали ему конфекту?
— Нет.
— И прекрасно. Умолчите же об этом обстоятельстве при показании.
Я не поверила ошибке Кебмезаха; я была твердо убеждена, что конфекта была дана с ядом для Чернодубского — умышленно... У меня было такое
— На ком? — спросила я свою подругу.
— На Зинаиде Александровне Малининой, — отвечала она, — ты должна ее знать, она воспитывалась в наше же время в институте, в низших классах, и в этом году окончила курс. Помнишь ли ты маленькую белокурую девочку, которая оказывала тебе особую привязанность?
— На Зине Малининой, — шептала я.
Странная судьба... Думала ли я когда-нибудь, что эта девочка, дарившая мне свои конфекты и которую я ласкала, целовала и убирала ее русую головку, со временем станет преградой к моему счастию и отнимет от меня того человека, для которого я совершила преступление и который был мне дороже всего в мире? Скоро я повидалась с «мадам Можаровскою». Одно имя это волновало во мне всю кровь. В груди моей бушевала целая буря. Зина обрадовалась встрече со мною и, как дитя, бросилась мне на шею с ласкою, целуя мои руки. Она осталась тою же миловидною и наивною девочкой, какою была в институте, но теперь эта наивность ее возмущала меня. Она представляла чересчур резкий контраст со мною. Аркадий Николаевич даже и не говорил своей жене обо мне; я поняла, что он считал свои отношения ко мне одною пустою любовной интрижкой. Ему нужна была жена. Цель жизни для меня вновь была потеряна. Я хотела было ехать в Петербург и сдержать слово, данное Кебмезаху, но Можаровская стала упрашивать меня остаться погостить у нее, ссылаясь на то, что мужа ее нет в городе и она страшно скучает. Первым движением моим было отказаться от этого предложения, но потом мне захотелось заставить себя пострадать: посмотреть на чужое счастье и полюбоваться на семейную обстановку того человека, которому я сама себя готовила в жены и любила. Кроме того, меня мучило любопытство, какое впечатление произведет на Можаровского моя с ним встреча? И я приняла приглашение Зины. Аркадий Николаевич возвратился. Он был очень смущен, но ему было неприятно видеть меня, а прежней любви не было и тени. Теперь, обсуждая все хладнокровно, кажется, что после этого тяжелого удостоверения прошлое для меня было невозвратимо и я должна бы была непременно тотчас же оставить дом Можаровских. Но тогда у меня явились другие желания: мне захотелось во что бы ни стало доказать Аркадию Николаевичу, что я не та женщина, за какую он меня считал, что он мог бы быть со мною счастлив, заставить его пожалеть, что не я его жена. Пользуясь безграничною любовью и доверенностью Зины, я взяла в свое заведывание управление всем их домом и на каждом шагу показывала Можаровскому свое превосходство перед его женою. С Зиною в то время я тоже была ласкова, и не двулично: это происходило из того источника, что я чувствовала себя виновной перед нею и сознавала, что разрушаю ее счастие, а потому мне было жалко ее. Извне Аркадию Николаевичу и всякому постороннему, не знавшему, что происходит внутри меня, я казалась превосходною женщиною и прекрасной подругой для такой молодой особы, как Зина. Сама я начинала задумываться: не перемениться ли мне? Не сделаться ли на самом деле подобной женщиной? Но я не могла преодолеть бушевавшей во мне страсти.
В один вечер ко мне особенно нахлынули воспоминания прошлого. Было поздно. Зина улеглась спать, я распрощалась с нею и тоже пошла к себе в спальню. Окна из этой комнаты выходили в сад, где в павильоне Можаровский ночевал летом. Мне не спалось, и я, не зажигая лампы, растворила окно. Ночь была тиха и ароматична. В павильоне светился огонь. Я знала, что у Аркадия Николаевича был в гостях его старый товарищ. Я видела, как он пошел его провожать, до слуха моего долетели слова, что он чувствует легкое охмеление. Затем он отпустил слугу и возвратился в павильон. В этом павильоне прежде, когда он был холостым, у меня происходили с ним свидания. Прошлое представилось еще осязательнее. Кровь забунтовала еще сильнее. Я осторожно вышла из комнаты, тихо спустилась в сад и внезапно явилась перед Можаровским, с выражением всей своей страсти... Но он тотчас же оттолкнул меня. Я догадалась, что он страдает от своего поступка, на который был вызван мною, и способен, может быть, наутро во всем признаться жене и удалить меня от себя. Когда я уходила, он показался мне кающимся преступником. Целую ночь в павильоне его светился огонь. Я тоже не спала, все раздумывая, что мне делать. «Отравить Зину!» — подсказала мне страсть, но я сама оледенела от этого замысла. Тогда в голове моей сформировалась другая безрассудная идея, которая, однако же, в то время оживила меня, поддержала и представилась удобоисполнимою, это — «жизнь втроем». По этому плану мне не нужна была смерть Зины, и я мечтала даже устроить ее счастие, если бы она полюбила другого. В этом смысле за ночь я написала к Можаровскому письмо, умоляя его не удалять меня от себя, и велела человеку отдать ему, когда он рано утром на другой день, терзаемый своим проступком, уезжал из дому, будучи не в состоянии видеть жену. Брак Можаровского с Зинаидой казался ему, как слабому человеку, не уверенному в своих силах, всегда, по разности лет, очень опасным. Своим влиянием, исподволь, я развила в нем эти опасения до широких размеров, заставила сожалеть об этом браке и смотреть сквозь свою призму, что только я могу быть его женою и оценить его, а Зинаида — неразвитой ребенок. Поэтому письмо мое имело полный успех. Началась жизнь втроем. Зина ничего не замечала. Такая жизнь продолжалась около полугода, но она не удовлетворила меня с первого же месяца. Я видела, что Можаровский тяготится нашими отношениями. Я боялась потерять его, опасалась сплетен, подозрений и ревности Зины, которую также сама ревновала. Положение мое в доме Можаровских было крайне натянутое, фальшивое и неловкое. Прежде случались дни, в которые мне было жалко Зину и я ее любила, теперь чувство это стало посещать меня все реже и реже. Я готова была бы отдать этой женщине весь мир, лишь бы она уступила мне в мое полное распоряжение своего мужа, но я видела, что Зина сама любит его, и едва ли не более меня, потому что при своей слепой любви она не замечала всех слабых сторон в этом человеке, я же их видела. Трудно решить, за что я любила и люблю Аркадия Николаевича: за его совершенства или недостатки? Ненависть к сопернице стала возрастать с каждым днем. Зина мешала моему счастию. Смерть ее избавила бы меня от всех мучений и дала бы прочное положение в обществе. Мысль отравить Зину вновь возвратилась ко мне, и я уже не гнала ее, а допустила до исполнения. Но на этот раз бедная женщина была спасена благодаря искусству врача, каким-то вдохновением свыше заподозрившего отраву. Вы мне передавали, что Михайловский подробно рассказал и описал вам это происшествие. Он ничего не солгал. Вы также знаете, что я уверила Аркадия Николаевича, что с его женою случился тогда лишь сильный обморок, в чем он и до сих пор убежден, и предупредила его против подозрений врача. Смотреть на свою жертву, после несчастного происшествия, мне было невыносимо,
Имея в руках мои письма, Кебмезах моментально мог разрушить приближавшееся ко мне счастье, достигавшееся ценою страданий и жертв, и он обещал сделать это. Ни просьбы, ни мольбы, ни обращение к его совести, ни денежные обещания — ничто не действовало на негодяя. Он стоял на своем, чтобы я была его женою — или он покажет Можаровскому некоторые мои письма. В прошлом месяце мое терпение лопнуло: я указала Кебмезаху на дверь, запретила бывать у себя в доме и предоставила полную волю поступать против меня, как ему угодно. Я трепетала ежеминутно, но была тверда: не принимала к себе Кебмезаха и отсылала письма его нераспечатанными. В прошлое воскресенье, в театре, когда и вы были вместе с Быстровым и Можаровским, в ложу нашу неожиданно вошел Кебмезах и, подавая мне визитную карточку, быстро проговорил: «Я мирюсь с вами. Непременно прочтите». После этих слов он ушел. На карточке было написано: «Я тронулся вашею участью. Будьте счастливы. Жду сегодня вас к себе, после спектакля. Вы можете получить от меня все ваши письма. Условия мои легки, и я уверен, что вы согласитесь на них». Я поехала. Кебмезах сначала возобновил было свои предложения, но я показала ему бывший со мною револьвер и отвечала, что скорее лишу себя жизни, чем соглашусь хоть на одно из его безнравственных предложений. Тогда он стал жаловаться на свои стесненные денежные обстоятельства и кончил, что согласен продать мне мои письма за десять тысяч рублей. Я согласилась, но просила его дать мне срок на три дня, так как у меня недоставало половины просимой суммы, если бы я даже продала свои бриллианты и некоторые вещи. Кебмезах обещал подождать и проводил меня до подъезда. В понедельник я взяла нарочно наемную карету, чтобы не повстречаться с Можаровским и не быть им узнанною, и целый день рыскала по разным ростовщикам, чтобы достать эти пять тысяч, но нигде не достала и принуждена была обратиться к Можаровскому. Он сказал, что привезет эти деньги во вторник вечером или в среду утром. Таким образом, я была уверена, что совершенно разделалась с Кебмезахом. До счастья моего — до желанной свадьбы — оставалось несколько дней. Во вторник вечером я с нетерпением ждала Можаровского и вдруг была арестована вами. Что это, как не судьба...
Если всего рассказанного мною для вас недостаточно, то я готова дать большие подробности, но только умоляю вас: не делайте мне очных ставок с Можаровским. Это сверх моих сил. Могу ли я писать к нему? Передайте ему, если можно, что и в холодной Сибири, может быть в цепях, в грязном и мрачном остроге, я буду беспрестанно думать о нем. Пусть поймет, что преступницей сделала меня любовь к нему, — и простит. Но я боюсь, что он, как только узнает о моих преступлениях, отвернется от меня и у него не останется ко мне другого чувства, кроме ужаса или отвращения. Пусть так... Но последнее слово, которое я произнесу, будет: «Аркадий!»...
X
Возвратившись из Ораниенбаума, Можаровский застал меня за чтением этого рассказа. Я дал прочесть его и ему.
— Ужасная женщина, ужасная женщина! — восклицал Аркадий Николаевич, читая.
Матвеева показала, что между нею и дочерью никогда не происходило разговоров об отравлениях и она ничего не подозревала. Кебмезах, ввиду ясных улик, обнаруженных разными найденными у него письмами, сознался. Кураре приобретено было им, во время его путешествия из Англии, в американской Гвиане. Он достал его в огромном количестве и продал в лондонские аптеки несколько фунтов по высокой цене, так как гвианский курарин составляет высший сорт этого яда. Сам Кебмезах пользовался им неоднократно как в России, так и за границею. Число погубленных им жертв простиралось до семи, кроме трех, отравленных Крюковскою.
Производство этого огромного дела отняло у меня очень много времени; передавая его к слушанию окружного суда, я почувствовал, будто с плеч моих свалилась гора...
РУССКИЙ ТИЧБОРН
(Из уголовной хроники)
I
В Москве около Пресненской заставы и по настоящее время еще можно видеть маленький уродливый деревянный двухэтажный домик с тремя небольшими окошечками в ряд, на улицу. Я узнал его еще мальчиком, в пятидесятых годах, по случаю бывшего в нем происшествия. Но время, по-видимому, не имело никакого влияния на домик: он и тогда уже выглядывал таким же ветхим, старым и хилым, как и ныне, готовым разрушиться при первой сильной буре. Некогда дом этот принадлежал какому-то цеховому, потом, в сороковых годах, он приобретен был вдовою отставного аудитора 12 класса Христиною Кирсановною Поздняковою. Родословную и биографию этой женщины, кажется, никто и не знал, так как Позднякова избегала всяких разговоров о своем прошлом, но личность самой Христины Кирсановны была известна чуть ли не всей Москве, по той профессии, которою она занималась. Христина Кирсановна была ростовщица, но ростовщица в некотором роде замечательная и резко выделявшаяся из числа своих собратий. Она не брезгала никакими вещами и принимала под заклад решительно все: будь то старые тряпки, бутылки или изломанные утюги; притом, сравнительно с другими, она ссужала и большею суммою денег и брала незначительные проценты; кроме того, иным, в честности которых она была уверена, Позднякова даже ссужала деньги без залога и расписки. Христина Кирсановна, кажется, просто страдала манией к приобретению вещей и едва ли не любила их гораздо более самих денег. Наружность Поздняковой не имела ничего отталкивающего и скорее располагала в ее пользу. Несмотря на свои зрелые годы — под пятьдесят лет, — она была вполне сохранившаяся, здоровая, полная женщина, какие весьма часто встречаются в среде купечества; морщинки были чуть заметны, со щек не исчез румянец, а черные глаза не утратили некоторого блеска; только волосы стали редки и, местами, седые да на макушке головы образовалась плешь, прикрытая постоянно чепчиком с рюшками. Кумушки и знакомые Христины Кирсановны были не прочь найти ей женишка, даже «настоящего амура», так как претендентов на ее руку было множество, разных возрастов и званий, но Позднякова сердилась при малейшем намеке на новое замужество. Постоянное настроение духа Христины Кирсановны было довольно серьезное, однако она не отказывалась от приглашений своих соседок посетить их в праздник или в именинные дни; не прочь была «откушать», в умеренном количестве, настоечки и за рюмочкою спеть чувствительный романс или песню с печальным мотивом, вроде «Среди долины ровныя», «Снежки белые, пушисты» и т. п. Вообще ее считали все за женщину хорошего поведения, общительную и с добрым сердцем. Гостей у себя Христина Кирсановна никогда не собирала, но если к ней заходила, за каким-либо делом, соседка или знакомая и заставала ее за чаем или, в праздник, за пирожком, то Позднякова угощала их тем или другим, причем к пирожку присовокуплялась и настойка. Расположение комнат в доме Поздняковой в обоих этажах было совершенно одинаковое. Как в нижнем этаже находились сенцы, налево — кладовая, направо — кухня, за которою шли еще две комнаты: одна — поменьше, а следующая — побольше, так точно и в верхнем. Надворных строений при доме не было, исключая земляного погреба, накрывавшегося сколоченными досками. Помещением для себя собственно Позднякова избрала нижний этаж; оно состояло из сеней, кладовой, кухни и первой небольшой комнаты; что же касается до второй, то туда никогда никто не входил из посетителей и она всегда была на задвижке. Комната эта загромождена была двумя огромными шкафами, сундуками, шкатулками, баульчиками и ящиками различной величины и фасонов, в которых хранились более ценные вещи, менее же ценные были помещены в верхнем этаже, постоянно запертом огромным замком, с двойными рамами в окнах и с затворенными на болты ставнями. Своих знакомых и лиц, приходивших к ней по надобности, если она не признавала их важными для себя, Христина Кирсановна обыкновенно принимала в кухне, служившей ей также и столовою. Здесь же производила с ними сделки и расчеты; если же эти лица казались ей более значительными, то она приглашала их в комнату, отличавшуюся необыкновенной чистотой, где у нее стояло нечто похожее на конторку, шкаф, комод, диван, столик, несколько стульев и в углу, за ситцевым пологом, кровать, с периною и подушками почти до потолка. Вся прислуга Поздняковой заключалась в шестидесятилетней старухе Фекле, глухонемой от рождения, чрезвычайно злой и сварливой с посетителями, особенно если она видела в них людей бедных. Фекла была девушка и носила свои седые волосы в одну косу с лентой на конце. Она служила у Поздняковой с самой покупки ею дома и была крайне привержена к ней. Кроме этих двух женщин, в доме других жильцов не было; дом стоял от соседних домов отдельно, на горке. Это обстоятельство, в связи с глухонемою прислугою и богатством Поздняковой, известным всей Москве, невольно порождало у близких к ней опасения, чтобы ее рано или поздно не постигло какое-нибудь несчастие — попросту чтобы она не была ограблена или убита, тем более что подобные примеры в Москве бывали. Об этом предмете между соседями происходили беспрестанные толки, и многие предупреждали Позднякову, чтобы она была осторожнее; но последняя твердо верила в свои замки, в злую цепную собаку, которую она держала во дворе, и отвечала всегда пословицей: «Бог не выдаст, свинья не съест». В самом деле, несмотря на частые воровства и грабежи поблизости, на дом Поздняковой долгое время не было никаких покушений. Вдруг, в одно летнее утро, часов в пять, когда еще все спали, соседи Поздняковой услышали на улице какой-то дикий, страшный, нечеловеческий крик и затем сильный, почти неистовый, стук в свои окна...