Что сказал табачник с Табачной улицы. Киносценарии
Шрифт:
— Вали отсюда, калоша заграничная.
— Почему? — Мужик все приплясывает.
— Вон Тузика купи за тысячу пятьсот. Ох, у него блох…
— Здесь свое ценообразование, — неожиданно говорит мужик и садится рядом на корточки. — Тебе мой нос ни о чем не намекает?
И на корточках сидит — все равно успокоиться не может:
— Дают — бери, а бьют — беги. Знаешь?
Сережа смеется, только все внутри дрожать начинает. Берет у мужика деньги, начинает считать.
—
— Люди, народ то есть…
— Ах, люди? А пушка — соседа попугать?..
— He-а, кабаны огород подрыли…
— Ах, кабаны. — Сережа прячет деньги в карман и молчит.
И мужик попритих, заробел, Сережа это чувствует.
— Так я побежал, — мужик берет портфель за край. — Туфельки заберешь?
— Зовут тебя как? — Сережа локтем придерживает портфель.
— Федя…
— Ах, Федя. Ах ты, Федя, Федя… — Сережа говорит без выражения и еще раз: — Ах ты, Федя.
Старуха связала унты веревочкой, под веревочкой тряпочка, чтобы не протерлись. Готовальню в карман, глобус под мышку, уходить собралась.
— Бабушка, — говорит ей Сережа, — там на выходе старшина-милиционер, так вы пошлите его сюда. Скажите, сотрудник Кружкой спрашивает, только не позабудьте, а то я ноги промочил…
— Что за жизнь, господи, — мужик заплакал. — Отпусти меня, начальник, отпусти…
— Я бы отпустил, да вот про ценообразование узнать охота…
Мужик все плакал, вытирая лицо шапкой.
— Вон моя баба, — как выдохнул он и показал шапкой, — вон идет. Она тебе сейчас вторую ногу отремонтирует.
Костистая высокая тетка действительно шла к ним. Сережа даже успел подумать, где же у нее курица? Но тетка остановилась, и в ту же секунду мужик рванулся, он ввинчивался плечом в толпу, мелькнули высокие калоши, серые валенки — и нету.
Не побежишь с палкой и стрелять не будешь. Портфель краем съехал в лужу, Сережа наклонился его поднять.
Выстрела он не услышал. Увидел красный шарик, вылетевший в лужу, вроде красный камешек, и после красную струю, ударившую в эту же лужу. И красную воду, стремительно приближающуюся к лицу, понял, что падает, но еще не понял, что в собственную, бьющую из шеи кровь.
Стреляли сзади из обреза, прямо через доски забора. Но этого Сереже уже не дано было знать, как и не дано было знать, как тащили его на шинели, как бежал рядом, кричал и плакал Вовка Перепетуй, как незнакомый майор-фронтовик зажимал перебитую артерию, как толпились люди, как на рысях влетела ломовая лошадь с телегой на дутиках и как, пока его везли, старшина-милиционер два раза крикнул, что он кончился, а майор-фронтовик тряс головой и орал: «Гони!»
Поезд
— Ты меня слышишь, сержант? Покажи глазами, если слышишь…
Из легкого марева возникла голова пожилого человека с розовыми щечками.
— Поздравляю тебя, сержант, — сказала голова, — вчера кончилась война.
Голова пропала, осталось окно, и за окном тополь, весь в молодой зелени, кивал, кивал макушкой под ветром.
— Не успел, — сказал Сережа каким-то комариным голосом.
— Что, что ты не успел? — опять возникла голова.
— Ничего не успел, ничего.
За окном загрохотало, там действительно шел поезд, и, когда поезд прошел, стало слышно, что где-то играет духовой оркестр и кричат «ура».
Конец мая был жаркий, с внезапными грозами и густыми туманами по утрам.
В госпитальном старинном парке обнаружились грибы — бывают, оказывается, грибы и в начале лета. Ходячие раненые искали эти грибы и жарили их на здоровенной сковородке на маленьком костерке.
Госпиталь был у железной дороги, и воинские эшелоны без огней грохотали теперь все больше на восток. Говорили разное, но злющего госпитального кота по кличке Гитлер переименовали в Банзая. Банзай всегда приходил, когда они собирались, и, не мигая, смотрел на огонь. В этот день они сидели на скамейке втроем: Сережа, артистка, которая когда-то пела в милиции, — что-то у нее было с горлом, — и летчик-штурман с «Дугласа».
Летчик жарил грибы. На путях гукнул паровоз и застучали колеса.
— Скоро Азия будет свободна тоже, — сказала артистка, — армии двинулись. Это не вагоны, это стучит история. В какое прекрасное бурное и яростное время мы живем… Голосовые связки у меня погублены, это непоправимо, что ж… Буду помрежем. Помреж задает ритм спектаклю, от него многое зависит. Я не унываю, не унываю…
— Ты чего, сержант, не бреешься? — летчик положил на алюминиевые тарелочки грибы, и они стали есть, беря грибы пальцами, обжигаясь. — Будет гроза, — сказал летчик. — Ах, какая чудная будет гроза, заглядение.
— Не будет грозы, — стал дразнить его Сережа.
— Будет, — сказал летчик, — я ногой чувствую.
— А я ногой, животом, ребром и шеей, — перечислил Сережа.
И все посмеялись: летчик громко, а Сережа с артисткой тихо — им было нельзя.
— Может, мне к вам в театр пойти, всяческие исторические предметы делать? — сказал Сережа.
— Бутафором, — кивнула артистка. Потемнело.
— Не подвела, — сказал летчик и похлопал себя по ноге.