Что сказал табачник с Табачной улицы. Киносценарии
Шрифт:
Чухляев сзади зашевелился, включаясь в мысль начальника.
— Да нет, — сказал Сережа, — фиг с ней, пусть себе…
— Вот и мне не противно. Ты оформляйся к нам, Кружкой, а я тебе еще паек дам, пальто там купишь, шляпу… А то завоешь с детишками. Степи, лесостепи, пустыня Гоби называется?! — И, не прощаясь, ушел.
Из открытой форточки диктор объявил: «„Рассвет над Москвой-рекой“ Мусоргского». Сильно пахло бензином. Сережа пощупал бензопровод.
— Рассвет угадывается, — согласился Чухляев и кивнул на форточку. —
Только сейчас они увидели, что запасную банку с горючкой вывернуло и бок у Сережи весь мокрый. И пола шинели, и сапог. Вот откуда бензином воняло.
Чухляев втянул носом воздух и захохотал:
— Нафталин, нафталин! «Ложи да ложи, Чухляй, в горючку нафталин». Теперь ты, Cepera, для моли неуязвим. — Помог стянуть сапог и, глядя на Сережкину босую ногу, сказал: — Чудная нога. Отчего хромота — не понимаю.
В школьном дворе стоял морской офицер, смотрел на окна. В сереньком рассвете лицо его казалось бледным — белым пятном на белом снегу.
— Поторопимся, промедление отразится на балле. — Рабуянов поднял руки вверх и хлопнул в ладоши.
Перед Сережей — чистый белый лист, хоть стихи пиши. Все эти формулы ушли за полтора года, стерлись из головы. Как не было.
Было стыдно не от того, что забыл, — ну черт с ним, забыл, — а от того, что лицо и лоб покрылись крупными каплями пота. Как в детстве, когда бабушка поймала на краже рубля. Капля со лба хлопнулась на тетрадный лист, на серединку. Промокать или так сдавать — чистую тетрадку с этим пятном, все, что из себя выдавил, мол, привет и наилучшие пожелания?
Сережа вырвал лист и стал делать самолетики.
Неожиданно на бумажную эскадрилью Сергея лег тоже выдранный лист — решение его задачи. Потом полная в рыжих веснушках Ленина рука вытащила из-под задачи самолетики и поставила у чернильницы носами друг к другу. Лена глядела на него не мигая. Глаза серые, навыкате, грудь высокая, большая, — небось сама крышку парты не видит.
— Мигни, — тихо говорит ей Сережа.
— Что?
— Мигни.
Она кивнула не мигая.
Мигни — не мигни — не тем надо было заниматься. Поздно: Сережа увидел рядом наглаженные полосатые брючки и оттопыренный, подштопанный карман пиджачка.
— Серьезно и просто. Весьма серьезно и весьма просто. Пройди, пожалуйста, Кружкой, к доске…
Ему бы не идти, а он встал и пошел, с этим, не своим, Лениным листком. И даже стал переписывать, пока вдруг не обернулся и не положил мел.
Станция уже отключила свет, в коридоре пробухали шаги. Все это не похоже на урок, скорее на воспоминание об уроке или на сон. Проснешься — встряхнешься и не понимаешь, почему сон такой мучительный.
Он
— Что же ты, Кружкой? Пи эр квадрат, что же ты? Все правильно, Сережа.
Рабуянов, кажется, начал что-то понимать.
— Чему равен пи эр?
«Береза бе-е-елая, бе-е-лая…» — ниже этажом шел урок пения.
— Что у тебя было по геометрии до фронта, Кружкой?
— «Хор». — Сережа покашлял и улыбнулся.
В коридоре зазвенел колокольчик.
— Видишь, «хор»…
Все сидели, не вставая.
— Ты защищал нас своей грудью, Сергей. — Голос у Рабуянова набрал силы. — Так неужели же мы не подтянем тебя по математике?.. И вымой наконец тряпку, дежурная. Мытая тряпка — это вежливость… Постой, Сережа. — Рабуянов открыл форточку и сам подождал, когда все выйдут, затем достал папиросы-«гвоздики». Сергей протянул свои. — Мы хотели назвать лучшее пионерское звено твоей фамилией.
— Сейчас навряд ли. Будет двусмысленность, я полагаю… — Сережа кивнул на доску и хмыкнул.
— Ты был ранен только в ногу?!
— И в живот, — засмеялся Сережа. — В ногу и в живот… Я просто забыл… Другие впечатления вытеснили…
— Верно, верно… Детский ум впечатлителен, но пи эр квадрат, ну, напрягись, мальчик… Такой простой, такой красивый вывод…
— Три и четырнадцать?
— Счастье! — закричал Рабуянов. — Счастье, ты все вспомнишь… Перед тобой нет преград. Ты станешь географом, объездишь страну. Только сейчас надо напрячься, мальчик… Настоящий табак, — посмотрел на папиросу, — голова кружится. А у меня и радость, и горесть, и сомнение. Младший Перепетуев сегодня явился в школу и все принес. Оказывается, у него было два шлема, то есть тоже был шлем, он спутал… — Рабуянов вздохнул, притушил папиросу и спрятал в пустую очечницу. — Видишь ли, я совершил с этим Перепетуевым педагогическую бестактность… Я так боюсь, что дети…
— Я не скажу.
Рабуянов покивал.
— Перепетуев не любит и боится тебя.
— Ничего, полюбит…
Рабуянов покивал и тут же махнул рукой. Наверху заухало. В классе над ними что-то бросали на пол. Неожиданно круглый плафон отделился от стержня и, будто тормозя в воздухе, брякнулся на пол, взорвавшись серебристыми осколками.
— Ах! — сказал Рабуянов и взялся рукой за галстук. — Ах! — Затем подпрыгнул, будто в воздухе ногами перебрал, и исчез.
В класс заглянул военрук, под мышкой картонный щит — «Максим» в разрезе. Попросил закурить. Взял папиросу трехпалой рукой и сказал, как разговор продолжил:
— Дисциплину держать не умею. В роте держал, а здесь не умею… В артель пойду пианино настраивать. — Покривился, как от зубной боли, и пошел.
Предстояло военное дело, свободный для Сережи час.
«В сталь закован по безлюдью, и с башкой своей тупою», — зазвучало в Сережиной голове, он прошёл на свое место, сел и открыл геометрию.