Что сказал табачник с Табачной улицы. Киносценарии
Шрифт:
Слева от Сергея стоял шкаф, те же самые облинялые гуси и утки таращили на него стеклянные глаза — утка-казарка, утка-нырок…
— Я не буду никого вызывать, — Ксения Николаевна потерла длинные свои пальцы. — У всех у нас приятно и радостно на душе… — И тут же не сдержалась: — Приятно и радостно. Переведи, Гладких. — Взглянула на тощего и сконфуженного Гладких, опять передумала и сказала: — Я прочту вам замечательную поэму Генриха Гейне «Лесной царь». Ее содержание вы знаете из удивительного перевода Жуковского…
И,
Парта скрипнула, и Сережа увидел, что соседка рядом с ним уже другая — крупная, ярко-рыжая, цветная какая-то. Сережину палку она отодвинула. Он с трудом вспомнил ее. Это была Лена.
— Спасибо тебе за варежки, и за шарфики, и за варенье, — сказал он.
Лена посмотрела на него не мигая и положила перед ним листок серой бумаги. Четким, как типографским, почерком на бумаге было: «Сережа, я любила тебя и люблю всю жизнь», — и был нарисован сам Сережа с палкой и самоходкой под мышкой.
Сережа посмотрел на нее, но она сидела, отвернувшись к окну. Ухо красное, через него просвечивало солнце.
— «Кто скачет, кто мчится под хладною мглой, ездок запоздалый, с ним сын молодой…» — напряженным, по-прежнему звонким голосом начала читать перевод Ксюня.
— Ах, конец войны, конец войны, такой длинной и страшной, что будто до нее ничего не было, — сказала женщина в цигейковой шубке, пока продавщица в коммерческом магазине взвешивала двести граммов карамели «дюшес». — Дюшес — значит груша… — Женщина повернулась к Сереже. Шубка цигейковая, а рукава у шубки суконные. — Груши бывают поразительных форм, с яркими красными пятнами на боку. Они тяжелы и красивы. Видели ли вы груши?! — Она засмеялась и пошла к выходу, оставляя за собой запах духов.
— Чудно пахнет, — вторая продавщица у дверей даже воздух понюхала.
Купил Сережа сто граммов зелененького «дюшеса», вышел на крылечко. И тут же:
— Ваши документы…
Не патруль — милиционер-сержант подкатил на трофейной БМВэшке. Сам в коляске, за рулем — хмурый дядька в квадратной бобриковой куртке. Мотоцикл трещит, стреляет, ну сейчас развалится. А эти сидят, будто так и надо, смехота! Тон у сержанта специальный, милицейский, шинелька старенькая, довоенная, подогнана по фигуре.
«Не воевал, нет, у воевавших глаз другой», — думал Сережа.
Милиционер, видно, понимал, о чем Сережа думает, и начал сатанеть:
— Вы демобилизованы. Воинские знаки различия, я полагаю, снимать пора…
— Вы палочку подержите, а я сбегаю, отпорю…
Необходимости нет, но Сережа расстегивает шинель, прячет документы в нагрудный карман, пусть на орден посмотрит, полезно для такого принципиального.
— Сейчас побегу, — успокаивает
— Я вам сделал замечание по форме одежды, только и всего.
— А я — что трофейную технику гробите. Ее в коммерческом магазине не купишь.
Милиционер тоже начал расстегиваться. У него на шинели крючки, под шинелью — вот в чем дело — кителек приталенный, на нем — «Красная Звезда».
Мороз лезет под шинель, а с ним ощущение глупости: выставились друг на друга орденами и трясутся от злости.
Неожиданно мотоцикл еще раз выстрелил и заглох, возвращая улице привычные звуки. Стало слышно, как плачет малыш, просит у бабушки купить краски.
— Вы в горючку нафталин положите, — примирительно сказал Сережа и отправил в рот дюшесину. — У нашего бензина октановое число другое, его фрицевская техника не выносит.
— А если бензопровод разъест? — вдруг возник «квадратный» водила. — Это же прямое вредительство, товарищ Чухляев.
— Тогда учись бегать, — посоветовал Сережа.
Кричали воробьи, звенели трамваи, улица была залита солнцем.
К лифту не пройти.
— Ты куда, солдатик?
На стуле вяжет тетка перчатки с обрезанными пальцами. Тетка та же, перчатки те же.
— Я к Карнауховым.
— Ляксандра Петрович погиб, нету никого, нету. Иди, солдатик, иди.
Про Александра Петровича Сережа не знал.
— Я не солдатик, я сержант, гвардии сержант…
— Все равно иди, солдатик… Никого нет, всех растрепало, а какая семья была… Это ты Маратика ихнего сманил…
— Я никого не сманивал. — Сережа сам слышит срывающийся от бешенства свой голос. — Воинский долг, я полагаю…
— До долгу Маратику полтора года было… Потом бы возмужал и, может, от пули бы уклонился… А Женя Перепетуев, может быть, не потонул бы, а как-нибудь выплыл… Сила бы в руках другая была…
Лязгнул и вниз спустился лифт. В лифте — начальник шинного завода полковник Гальба. У Гальбы астма, он сутулится и дышит на все парадное. Козырнул Сереже, оставил ключ, бах дверь, крик, лифт опять наверх пошел.
— Вы здесь провязали шарфики всю войну…
— Иди, солдатик, иди…
Зинку он дождался на трамвайной остановке. Провожал ее Уриновский, инженер, тоже с шинного, славный тихий человек, ленинградский галстучек из-под ватника, брючки наглажены с мылом, довоенные ботиночки. Это на морозе-то.
— Здравствуйте, Сережа… Мы все, кто с вами знаком, гордимся вами…
— Рад стараться… А у вас шапка новая…
С Уриновским вроде полагается пошучивать, уж такой человек.
— Эта шапка — премия, верх — спиртовая кожа… Кому ордена, кому шапки… Что поделаешь?