Что сказал табачник с Табачной улицы. Киносценарии
Шрифт:
Сережа сидел на полу, ему казалось, что провода со столбов вдоль линии бросаются на грудь.
— Ну, гад ты, Cepera, — сказал Кордубайло. — Такой аппарат погубил…
— И дадут мне за тебя, Кружок, десять суток, — сказал лейтенант. — Правда, может случиться, опять после войны, а? — И, обернувшись к нарам, где сидели матросы, предложил: — Давайте, товарищи моряки, ужин готовить… Ваша каша, наши песни…
Сережа высунулся в дверь. Эшелон грохотал через город, мимо высоких, довоенной постройки, домов.
Эшелон выгибался, клочья паровозного дыма сделались густыми и стали закрывать дома.
— Прошло
Я не спал и все вспоминал, вспоминал… Как один день прошел, как один день. А ведь жизнь.
По темноватой улице идут трое — Сережа, Карнаушка и Перепетуй. На Сереже и Перепетуе лыжные штаны и пальто, из которых они выросли. Карнаушка в кожаной куртке и отцовских хромовых сапогах, которые ему велики. Они идут в ногу, и Карнаушка говорит:
— Ать-ать…
Повесть о храбром Хочбаре
«Скажи мне, море, почему ты солоно?»
«Людской слезы в моих волнах немало!»
«Скажи, о море, чем ты разрисовано?»
«В моих глубинах кроются кораллы!»
«Скажи, о море, чем ты так взволновано?»
«В пучине много храбрых погибало!
Один мечтал, чтоб не было я солоно,
Другой нырял, чтоб отыскать кораллы!»
Гора была желтая, камни, которые когда-то катились с ее вершины, застыли на полдороге, вдруг обессилев, звуков не было, так что начинало ломить в ушах, и только после звук пришел, гора гудела, и с этим гулом, возникающим откуда-то изнутри и заполняющим экран — из ничего, из желтых печальных камней один за одним возникли, будто проявились, всадники. В тяжелых серых бурках, тощие и остроплечие. Гул меж тем делался нестерпимым, маленький камушек скатился вниз, совсем маленький, но его было достаточно, гул оборвался, исчез, остался звук катящегося камушка, и так же из ничего возник аул, в ауле закричал петух и сразу заплакал ребенок.
Голубь растопырил лапу и царапался, других возможностей защититься у него не было, и мальчик не захотел смотреть, но старик поймал его за затылок, развернул и держал крепкой трехпалой рукой, такой крепкой, что было больно, мальчик крикнул, отпустил голубя, а старик закрыл клетку. Охотничий сокол в клетке голубя не видел, на голове у него был кожаный чехольчик с двумя камушками на месте глаз, но слышал и сделал короткий твердый шаг, звякнув колокольчиком на лапе. Два раза повернул странную голову в чехле, голубь заметался, сокол прыгнул, ударил, потом обнял добычу широким рыжим угловатым крылом, прижал к себе, будто любовно, будто закрыл от остального мира, теперь мальчик смотрел, приоткрыв рот, на расцарапанном его лбу выступили капельки пота. Сокол заворочался, не поднимая неподвижного крыла, и колокольчик мягко задзинькал.
Было ясное холодное утро, где-то внизу говорили два женских голоса и были слышны шлепки кизяка о камень, баран потерся
Старик погладил бритую голову мальчика, зачем-то дунул на нее и, потеряв к мальчику интерес, отошел, взял прут и, резко оттянув, ударил по растянутой на колышках папахе, потом еще и поглядел. Дома спускались террасой и на два дома ниже другой старик тоже вынес папаху на двор.
Облако село на вершину кольцом, ровным и аккуратным, будто его прогнали на гончарном круге. Снег на вершинах таял, в ущелье ревела вода, она несла с гор деревья и мусор. Ствол был толстый, на быках не спустишь, избитый и ободранный, он встал на камнях и, казалось, нацелился прямо в живот. Хочбар стоял напротив в ледяной воде, спиной опираясь на камень. Он расставил длинные руки и присел и, уже присев, еще раз помахал ими. Бревно медленно, тяжелое, бугристое, с намокшей отваливающейся черной корой, ворочалось на камне, целя то в лоб, то опять в живот, обрубки ветвей, пружиня, еще противодействовали потоку, но силы уже сравнялись, и вдруг в миг, сделавшись немыслимо невозможно легким, оно скользнуло, ушло в прозрачную воду, не прыгни Хочбар, оно бы сбило, переломало ноги, но он прыгнул и оседлал и пронесся несколько метров, сидя верхом и задом наперед, остальные бежали по берегу.
С берега бросили веревку, он зацепил за острый сук. Повсюду горели высокие костры, у них грелись, просто сидели, перед тем как полезть в воду, тут и там лежали вытянутые из воды, черные обезображенные бревна, в них били дыры для цепей, прилаженных к воловьей сбруе.
После ледяной воды холодные камни казались теплыми, могучие ноги в мокрых шароварах еще дрожали от напряжения, он сжал их руками и засмеялся от ощущения силы в собственных пальцах и от того, что бревно, огромное и тяжелое, отличный столб для любого дома, лежало здесь, у ног, и от того, как неслышно за шумом потока лаяли лохматые псы, как осторожно нюхал его, мокрого, скользкого, наверное, как рыба, его собственный конь, и от того, как горел огонь, и оттого, что ему было двадцать пять лет.
Открыв рот, беззвучно закричал хромой Лекав, указывая рукой туда, вверх, где только что сидело бревно, поспешно по-утиному побежал и опять крикнул. Там, в камнях, в наполненной воздухом прозрачной воде было еще что-то, Хочбар не видел за брызгами и успел выскочить, пока это что-то вдруг не ринулось вперед, не мелькнуло не то белое лицо и поднятая рука, не то орешник без коры и еще что-то… Намокшая притонувшая бурка — вот что это было, что же еще. Мелькнуло, клюнуло и исчезло за камнями, куда не войдешь, не въедешь.
Мелкие аварские волы беззвучно гремели длинной цепью, зацепленной за бревно.
Когда они, пустив лошадей в галоп, въехали за гору, грохот реки вдруг пропал, будто распухла голова. Тень склона криво лежала на белых камнях, один за одним длинной цепочкой они въезжали в эту тень, карабкались по склону лошади, всадники втягивались в торопливое, но рассчитанное на длительность и экономию сил движение. Сухопарые остроплечие, как те в начале, они стали похожи на огромных нахохлившихся птиц.
Дон Ребо, путешественник, немного художник, немного просветитель, ценитель и знаток Персии, Восточного Кавказа, а главным образом слуга Господа Бога, наместникам которого он и адресовал в Рим написанные мельчайшим почерком корреспонденции, с мастерски выполненными зарисовками владык, перевалов и крепостей, посмотрел на ученика и высморкался. Он был немолод, весь состоял, казалось, из длинных жил, свернутого шрамом, огромного, всегда простуженного носа и маленьких цепких глаз.