Что видно отсюда
Шрифт:
Когда мы спели, задули свечи, а елка стояла, прислонясь к стене, оптик вдруг объявил:
— Я должен вам кое-что сказать. Больше я не могу держать это при себе.
Сельма как раз держала в руках рождественское жаркое, а Эльсбет принесла шесть тарелок, моя мать и я, сидя рядом с Пальмом на диване, изготовились чокнуться с Сельмой яичным ликером. Мы все замерли посреди движения, сейчас он выложит то, что мы и сами давно знаем.
Сельма стояла как вкопанная со своим рождественским блюдом и выглядела так, будто сожалела, что перешагнула через опасное место, окаймленное
Оптик шагнул к Пальму. Пальм смотрел на него, выпучив глаза.
— Я? — спросил он.
— Да, ты, — сказал оптик.
Пальм поднялся. Очевидно, всем остальным можно было расслабиться и продолжить начатое движение.
— Вернер Пальм, — обратился к нему оптик, и руки его дрожали, — это я подпилил сваи твоей охотничьей вышки. Я хотел тебя сгубить. Я страшно раскаиваюсь.
Сельма выдохнула. Все ее тонкое тело было одним сплошным выдохом.
— Но ведь ничего же не случилось, — быстро воскликнула Эльсбет, все еще держа в руках стопку тарелок. — И было-то двенадцать лет назад.
— Все равно. — Оптик смотрел на Пальма: — Я прошу у тебя прощения.
Оптик дрожал. Мы и не знали, что он так тяжело носил это в себе.
Пальм смотрел на оптика снизу вверх, сощурив глаза, как будто хотел его расшифровать.
— Это ничего, — сказал он. — Я даже могу это понять.
Теперь выдохнул оптик, теперь его длинное, тонкое тело было одним сплошным выдохом. Несмотря на запрет прикосновений, он чуть было не обнял Пальма, но тот загородился ладонями и объявил:
— Я тоже должен вам что-то сказать.
Сельма поставила рождественское жаркое на подоконник.
— То есть я тебе должен кое-что сказать, Сельма. — Он сцепил руки за спиной.
Мы, остальные, продолжая непоколебимо рассчитывать на любовь, успели подумать, уж не свалится ли на Сельму любовь откуда не ждали, уж не окажется ли, что Пальм тайно любил ее, и что станет делать Сельма, если Пальм сейчас признается ей в любви — в конце концов, после смерти Мартина Сельма не отказывала ему ни в чем, кроме косули.
Я отставила свой яичный ликер на столик перед диваном и взяла мать за руку.
— Я хотел тебя убить, Сельма, — тихо сказал Пальм. Он смотрел себе под ноги, обутые в воскресные башмаки. — Еще до гибели Мартина. — Он коротко глянул вверх. — Из-за твоих снов. Я думал, что тогда больше никто не будет умирать.
Все уставились на Сельму. Мы не могли заранее судить, сойдет ли это ему с рук или она сейчас разом откажет ему во всем, во всей своей симпатии, во всех его толкованиях Библии. Пальм, как видно, был готов ко всему.
Она отпустила ему грех.
— Но ты же этого не сделал, — сказала она, двинувшись к Пальму.
— Я тогда и ружье уже зарядил, — прошептал он.
Сельма хотела погладить его по плечу, но, поскольку прикосновений он не терпел, она провела рукой по воздуху чуть выше его плеча.
— Хорошо, что ты меня не застрелил, — сказала она.
— Я был дурак, — сказал Пальм и всхлипнул. — Бессмертие есть лишь у Господа Бога.
— Жаркое остынет, —
— Давайте есть, — сказала моя мать. — Кстати, Петер еще на проводе.
— Ах ты, боже мой, — воскликнула Сельма и пошла к телефону.
— Я совсем ничего не понял, связь такая плохая, — сказал мой отец. — Вы уже допели до конца?
— Да, — сказала Сельма. — Все всё спели.
Поздно вечером я отправилась с Аляской и с завернутым в алюминиевую фольгу куском рождественского жаркого к Марлиз. Раньше Марлиз хотя бы по праздникам была со всеми вместе, теперь же избегала и этого.
Ночь была очень холодная, очень холодная.
— Ты только посмотри, какая красота, — сказала я Аляске. — Симфония из холода, прозрачности и темноты.
Мимо прошел, приплясывая, Фридхельм. Он тихо напевал Снова каждый год. Он снял шляпу, я ему кивнула. И спросила себя, не был ли тот укол от паники, который поставил ему мой отец двенадцать лет назад, депозитным уколом, который и десятилетия спустя продолжит обеспечивать его довольством и счастьем.
Поскольку Марлиз все равно не открыла бы мне, я сразу обошла дом сзади и подошла к открытому окну кухни.
— С праздником, Марлиз, — сказала я. — Положу тебе тут кусок жаркого. Очень вкусное.
— Я не хочу, — сказала Марлиз. — Уходи.
Я прислонилась к стене у кухонного окна.
— Ты много чего пропустила, — сказала я. — Пальм чуть не убил Сельму, а оптик Пальма.
Послышался звук резко отодвинутого стула.
— Чего-чего? — спросила Марлиз.
— Ну, это случилось не сегодня. Тогда, давно.
Марлиз молчала.
— А ты помнишь моего гостя из Японии? — спросила я. — Он был тут несколько недель назад. И больше не дает о себе знать.
Марлиз молчала.
— Должно быть, мне придется с этим смириться, — сказала я. — Ах, и кстати: я прошла испытательный срок и принята на работу. Хотя ты постоянно на меня жаловалась.
— Все, что ты мне советовала — говно, — сказала Марлиз.
— Вот поэтому, наверное, он и не дает о себе знать, — сказала я.
Я положила жаркое на подоконник. Алюминиевая фольга посверкивала, как лунный свет, отраженный в миске.
В январе Сельма, оптик и я поехали в райцентр к врачу. Суставы Сельмы продолжали деформироваться, и чтобы доказать то, что было и без того видно, ее кисти, ступни и колени нужно было просветить рентгеновскими лучами. При каждом снимке она должна была неподвижно замереть и закрывала глаза; она не открывала их и тогда, когда между снимками к ней выходили и перемещали ее суставы для следующего кадра. Сельма сидела и рассматривала на своих веках черно-белое остаточное изображение, она видела Генриха, как он в самый-самый последний раз оборачивался, видела его остановленную улыбку. В это время рентгеновский аппарат делал серо-белые снимки остановленного тела Сельмы, и Сельма, с Генрихом в глазах, пыталась не вздрагивать, когда аппарат включался.