Что я любил
Шрифт:
Вайолет опустила голову и отвернулась, пряча лицо.
— Врачи сказали, что у сестры эпилепсия. Так что теперь я знала, как выглядит большой судорожный припадок.
— Тут любой бы испугался, — сказал я.
Вайолет подняла голову. Внезапно в глазах ее блеснул лукавый огонек.
— Тут есть одна интересная деталь. Знаете, как Шарко задумался о природе истерии? Оказывается, в его лечебнице палаты истеричек и эпилептиков находились рядом. И очень скоро у пациенток, страдающих истерией, были отмечены судороги. Подопечные Шарко превращались в зеркало, которое отражает все, что рядом. Вот так-то.
В августе мы с Эрикой на пару недель сняли беленький домик на острове Мартас-Винъярд,
— Давай посмотрим, что тебе подарили, — предложила Эрика.
Сын мотнул головой в сторону подарков, потом поднял на нас глаза и спросил:
— А они уже внутрь меня наполнились?
— Кто? — удивился я.
— Четыре, — пояснил Мэт, и его карие глазки расширились.
Эрика протянула руку и легонько потрепала его по плечу:
— Прости, солнышко, мама с папой не поняли.
— Четыре, — повторил Мэт.
В его голосе звенела упрямая настойчивость.
— Наполнятся четыре.
— Ах, вот оно что, — с облегчением протянул я. — Не "наполнятся четыре", а "исполнится четыре". Это просто так говорят. Цифры тебя не наполняют, ни внутри, ни снаружи. Их там нет, внутри. Просто тебе исполнилось четыре года.
Нам пришлось довольно долго втолковывать Мэту, что же такое цифры, что человек не наполняется ими в день рождения, что их нельзя потрогать, что они просто для того, чтобы считать годы, или, скажем, чашки, или орешки, или еще что-нибудь. Вечером я снова вспомнил о нашем разговоре, услышав голос Эрики, доносившийся из детской. Они с Мэтом читали "Али-Бабу и сорок разбойников", и всякий раз, как дело доходило до "Сезам, откройся!", Мэт колокольчиком подхватывал волшебное заклинание. Господи, ведь его собственное тело, должно быть, казалось ему сказочной пещерой, полной сокровищ! Снаружи все ровно и гладко, но есть потайные отверстия и ходы, а что внутри — не видно! Внутрь проходит еда. Наружу выходят писи-каки. Когда он плачет, из глаз капает что — то мокрое и соленое. А тут еще это "исполнилось четыре"! Ну откуда ему знать, что это не еще одно физическое превращение, не эдакий телесный "Сезам, откройся!", когда новенькая цифра как по волшебству входит и заполняет собою место рядом с сердцем или поселяется где-нибудь в животе или в голове?
В то лето я начал делать наброски для новой книги. Тема — меняющийся взгляд в западной живописи, своеобразный анализ условностей видения. Работа была задумана как масштабное исследование и завести могла очень далеко. Одни знаки часто принимают за другие или путают знак с означаемым, а если речь идет об изобразительном знаке, то он ведет себя иначе, чем слово или число, поэтому здесь, говоря о сходстве, рискуешь угодить в западню натурализма. Во время работы над книгой я не раз возвращался мыслями к "наполнились четыре". Слова моего сына не давали мне впасть в соблазнительные философские заблуждения.
В своем первом письме к Биллу пятнадцатого ноября Вайолет писала:
Мой дорогой! Час назад ты ушел. Могла ли я подумать,
Полгода — это не так уж много. Прошло всего шесть месяцев с того майского дня, когда я пришла к тебе. Но все началось задолго до этого. Мы прожили годы, вживаясь друг в друга. Я полюбила тебя сразу, как только увидела. Ты стоял на верхней площадке лестницы, в какой-то ужасной серой фуфайке, перемазанной черной краской. От тебя несло потом, и ты разглядывал меня как товар на прилавке. Сама не знаю, как так вышло, но из-за этого холодного оценивающего взгляда я совсем потеряла голову, хотя виду не подала. Гордая была.
Я все время думаю о твоих бедрах, — писала Вайолет во втором письме, — о теплом, чуть влажном утреннем запахе твоей кожи, о ресничках в уголках глаз. Я их всякий раз замечаю, когда ты переворачиваешься в постели и смотришь на меня. Я не знаю, почему ты лучше и прекраснее всех. Я не знаю, почему никак не могу перестать думать о твоем теле, почему я так люблю каждый бугорок, каждую впадинку на твоей спине, почему мягкие бледные ступни твоих ног, ступни горожанина, не знающие, что такое ходить босиком, так въелись мне в самую душу, — наверное, потому, что они твои. Я думала, что успею вычертить карту твоего тела, со всеми его полюсами, профилями поверхности и особенностями рельефа, с внутренними областями, то умеренными, то знойными, — словом, топографию твоей кожи, мышц, костей. Я не говорила тебе, но свято верила, что у меня как у твоего картографа впереди целая жизнь, долгие годы наблюдений и открытий, благодаря которым карта будет меняться, ведь и ты будешь меняться, и я снова и снова буду перерисовывать, перекомпоновывать знакомый рельеф. Родной мой, я так много упустила, так много позабыла, потому что, странствуя по твоему телу, была слепа от пьянящего счастья. Сколько же я не успела увидеть!
Письмо пятое и последнее:
Я хочу, чтобы ты вернулся ко мне, но даже если этого не случится, я все равно останусь в тебе. Это началось с портрета, помнишь, про который ты сказал, что на нем не я, а ты. Мы вписаны, впечатаны друг в друга. Тяжко. Ты знаешь, как тяжко. Я сплю одна, а мне чудится, что мы дышим в такт, но что всего удивительнее, мне очень хорошо одной. Я рада, что я одна. Я вполне могу жить одна. Дорогой мой, я не умираю без тебя, нет. Я просто хочу тебя, но если ты решишь навсегда остаться с Люсиль и Марком, я ни за что не приду требовать назад того, что отдала тебе ночью, когда за мусорными баками кто-то пел про луну.
Твоя В.
Разлука Билла и Вайолет длилась пять дней. Пятнадцатого октября он вернулся в квартиру над нами, вернулся в семью. Девятнадцатого октября он ушел от жены навсегда. Я обо всем узнал по телефону. И Билл, и Вайолет в первый же день своего разрыва позвонили нам и недрогнувшими голосами сообщили о случившемся. За эти пять дней я видел Вайолет всего один раз. Шестнадцатого утром мы столкнулись с ней в нашем парадном. Накануне, сразу после ее звонка, Эрика несколько раз пыталась с ней связаться, но тщетно.