Что я любил
Шрифт:
Беременность сдружила Эрику и Люсиль. Они сравнивали объемы талий и силу младенческих толчков, вместе ходили покупать крохотные одежки и обменивались понимающими ухмылочками по поводу бюстгальтеров внушительных размеров, выпяченных пупков и непрекращающихся позывов. Конечно, Эрика смеялась веселее, но Люсиль, пускай по-прежнему сдержанно-молчаливая, в компании моей жены чувствовала себя куда свободнее, чем в обществе других людей. Однако, стоило детям появиться на свет, как в отношениях двух женщин наметилась трещинка. От Люсиль едва заметно потянуло холодком. Первой это почувствовала Эрика. Я ничего не видел и не замечал, и даже когда Эрика говорила мне, что происходит, то долгое время отказывался этому верить. Люсиль и прежде не отличалась изяществом манер, а теперь к ее природной прямоте и резкости примешивалось крайнее утомление от тягот материнства. Моих аргументов Эрике хватало, но ненадолго — до первого мелкого укола, всегда неявного, всегда подспудного.
Когда мы с Люсиль встречались, то говорили исключительно о поэзии. Она приносила мне журнальчики
Недели через две после того, как я сфотографировал Эрику и Люсиль, Сай Векслер скоропостижно скончался от сердечного приступа. Просто пришел вечером с работы, хотел просмотреть почту и упал замертво. В своем просторном доме он жил один. Его средний брат, Морис, зашел к нему только на следующее утро. Сай лежал на полу в кухне, вокруг были разбросаны счета, письма, каталоги. Для всех его смерть явилась полной неожиданностью, ведь он не пил, не курил, каждое утро бегал по пять километров. Организацией похорон занимались Билл и дядя Морис. Из Калифорнии прилетел младший брат Сая с женой и двумя детьми. После погребения нужно было навести порядок в доме, этим тоже пришлось заниматься Биллу и Морису, а потом Билл начал рисовать. Он сделал сотни портретов своего отца, по памяти и по фотографиям. После выставки он какое-то время почти ничего не писал, и не потому, что не хотел, просто надо было зарабатывать деньги. Правда, два портрета Вайолет удалось продать в частные собрания, но деньги, вырученные за них, быстро разошлись. С того момента, как Билл узнал, что у них с Люсиль будет ребенок, он хватался за любую работу. По большей части это была малярка, и после изматывающего дня на стройплощадке Билл едва мог добраться до постели. После смерти отца он получил наследство и смог в корне изменить свою жизнь, потому что Сай Векслер оставил каждому из двух сыновей по триста тысяч долларов.
Прямо над нами, в доме номер двадцать семь по Грин — стрит, продавалась мансарда, которую Билл и Люсиль решили купить. В начале августа 1977 года состоялся переезд. Мастерскую на Бауэри Билл тоже сохранил за собой, благо арендная плата была небольшой. Он как-то сказал мне, что на оставшиеся от Сая деньги они с Люсиль смогут купить себе время и возможность заниматься любимым делом. Но в то лето времени на живопись у него почти не было. Целыми днями он с утра до ночи глотал пыль и что — то пилил, строгал, сверлил, сколачивал. Сам клал стены, чтобы разгородить пространство мансарды на комнаты. Сам облицовывал кафелем ванную, после того как слесарь установил сантехнику. Сам мастерил встроенные шкафы, сам возился с проводкой, сам вешал кухонную мебель, а потом, поздно ночью, возвращался в мастерскую, где крепко спала Люсиль, и рисовал. Рисовал отца. Им двигала энергия скорби. Билл понимал, что со смертью Сая он обрел второе начало, что титанические труды этого горького лета из физических должны перелиться в духовные. Он работал во имя отца и ради будущего сына.
Как-то вечерком, в первых числах августа, за считаные дни до рождения Мэтью, мы с Берни Уиксом зашли к Биллу в мастерскую. Нам хотелось взглянуть на его эскизы к большой портретной серии, которая мало-помалу вырисовывалась из огромного количества набросков: Сай сидит, Сай стоит, бежит, спит… Тасуя рисунки, Берни вдруг на мгновение замер и произнес:
— Ты знаешь, мы ведь однажды с ним замечательно поговорили.
— На вернисаже? — вяло уточнил Билл.
— Нет, недели две спустя. Он приходил еще раз, чтобы взглянуть на твои работы. Я его узнал, и мы разговорились.
— Он специально приходил в галерею? — ошеломленно спросил Билл.
Берни пожал плечами:
— Я думал, ты знаешь. Пробыл там не меньше часа. Очень внимательно все рассматривал, так, знаешь, неторопливо: постоит перед холстом, идет к следующему.
— Значит, он приходил еще раз, — растерянно повторял Билл. — Все-таки приходил.
Мысль о повторном визите Сая в галерею не покидала Билла, ведь это было единственным доказательством отцовской любви. А что он видел раньше? Отец не вылезал со своей картонажной фабрики, так что им оставались лишь редкие встречи по исключительным поводам, вроде матча малой бейсбольной лиги, школьного спектакля, первой выставки — вот и все проявления родительского долга и отеческой привязанности. Негусто. Рассказ Берни добавил новый слой к портрету отца, который Билл писал у себя в душе, и непостижимым образом укрепил его преданность "Галерее Уикса". Что делать, в сознании художника вестник и весть слились воедино. Так что Берни, покачиваясь с носка на пятку, стоял перед холстами с портретами Сая, перебирал пальцами ключи, бумаги и железяки, которые, как объяснил Билл, станут элементами коллажей,
Мэтью появился на свет 12 августа 1977 года в больнице Святого Винсента. Я стоял рядом с Эрикой и видел ее искаженное лицо, изгибающееся тело и стиснутые кулаки. Вся- часть перваякий раз, когда я пытался взять ее за руку, она отталкивала меня и отрицательно мотала головой. Моя жена не кричала, зато в соседней родовой, дальше по коридору, какая-то несчастная голосила так, что стекла дрожали. Вопли чередовались с отборной бранью на английском и на испанском. Очевидно, у нее тоже был "ассистент", потому что после нескольких секунд необъяснимого затишья стены сотряс вопль:
— Пошел ты со своим дыханием! Дыши ему! Сам дыши хоть через жопу! Ма-а-а-ама, умираю!
Перед самой развязкой глаза Эрики вспыхнули экстатическим огнем. Врач велел ей тужиться. Сквозь стиснутые зубы у нее вырвалось почти звериное рычание. Облаченный в белый хирургический халат, я стоял рядом с врачом и видел, как в окровавленной промежности прорезывается мокренькая, темноволосая головка моего сына, вот уже видны плечики и все остальное. Я увидел его раздутый пенис, увидел, как закрывающееся влагалище исходит кровью и водами, услышал слово "мальчик" и почувствовал, как пол уходит из-под ног. Медсестра пихнула меня в кресло, и вот я уже держу своего сына на руках. Я смотрю на его красное морщинистое личико, на мягкую шишковатую головку и произношу: "Мэтью Штайн Герцберг", а он глядит мне прямо в глаза и морщится.
Он поздно пришел в мою жизнь. Для отца новорожденного у меня было слишком много седых волос и морщин, но свое отцовство я воспринял с восторгом изголодавшегося. Я с изумлением смотрел на сына: тоненькие красные ручки и ножки, венозная культя пуповины, головка, лишь в одном месте поросшая темным пушком. Мы с Эрикой пристально изучали и запоминали все, что было с ним связано, любые мелочи: жадное чмоканье во время кормлений, горчично — желтые продукты пищеварения, движения крошечных конечностей и обращенный куда-то внутрь себя взгляд, который мог означать, в зависимости от настроя наблюдающей стороны, либо будущую гениальность, либо врожденное слабоумие. Поначалу Эрика называла его не иначе как "наш безымянный голыш", и только неделю спустя он стал Мэтью, или Мэтом, или Мэтти. В те первые месяцы материнства Эрика вдруг приоткрылась для меня с абсолютно новой стороны. В ней появились покой и уверенность. Прежде она была нервной и возбудимой, и стоило ей разойтись, как в голосе начинали звенеть пронзительные истеричные ноты, причем в таком регистре, что хотелось втянуть голову в плечи, словно кто-то водит вилкой тебе по голой коже. Но в те первые дни подобных вспышек практически не было. Можно, наверное, сказать, что на Эрику снизошло умиротворение. Мне иногда казалось, что это вроде как и не моя жена. Несмотря на хроническое недосыпание и темные круги под глазами, ее черты стали намного мягче. Порой, когда Эрика кормила Мэта грудью, она вдруг смотрела на меня с такой щемящей нежностью, что я думал, у меня сердце разорвется. По вечерам я читал перед сном, а Эрика с Мэтом спали рядом. Рука Эрики обвивала сына, его головка покоилась у нее на груди. Даже во сне она ни на минуту не забывала о нем и просыпалась от малейшего писка. Я откладывал книгу и разглядывал их при свете ночника. Теперь-то я понимаю, насколько выиграл оттого, что был немолод. Я впервые твердо знал, что вот оно, счастье. Я смотрел на спящую жену и ребенка и говорил себе: "Запомни!" Их образ всегда со мной, как четкий оттиск, который осознанное волевое усилие впечатало мне в память. Я вижу профиль Эрики на подушке, прядь темных волос на щеке и маленькую, не больше грейпфрута, головку Мэта, уткнувшегося матери в плечо.
Мы следили за развитием сына с дотошностью и тщанием, достойными философов Просвещения, примечая каждую новую стадию, словно до него ни один младенец в мире не улыбался, не смеялся и не переворачивался. Однажды Эрика, стоя над колыбелькой, вдруг закричала на всю квартиру, чтобы я немедленно подошел, и, когда я вырос у нее за спиной, сказала:
— Ты только посмотри, он уже знает, что это его ножка! Видишь, как он ее сосет? Он явно понимает, что это его нога, его пальчики, что он — хозяин.